Автор: asanri

Последний год Андрея Панина

 
03.12.2017 Раздел: проза Перейти к комментариям ↓
 

Михаил Белозёров

 

 

asanri@yandex.ru

     

 

 

 

 

Последний год Андрея Панина

 

 

Роман

 

 

 

Андрею Панину вослед…

 

 

 

 

Попытки дать объяснение феноменальному миру, безотносительно к состоянию умов людей, его создавших, заканчиваются катастрофой.

 Эдуард Карпентер

 

 

 

 

 

 

Глава 1

Эволюция духа

     

– Я верный, как собака! – обычно говорил Панин, улыбаясь одними глазами, что служило прелюдией к ужасно красивому словцу.

И люди, который плохо знали его, думали, что он, как всегда, эпатирует, а он говорил правду. И Базлов, друг его, тоже говорил правду, уверяя, что никогда не предаст его.

– А она не понимает…

– Кто?! – ахнул Базлов, смешно выпучив глаза.

Как я проморгал? У него были кое-какие обязательства перед его женой, и он разрывался между ею и Паниным.

– Неважно, – уклонился Панин, играя голосом так, как только умел играть один он: от монотонной скороговорки унылого оттенка, до иронии или сарказма, заканчивающихся коротким, фирменным смешком.

С одной стороны, за один такой смешок режиссеры и продюсеры носились с ним, как с писаной торбой, а с другой – за бесподобную дикцию с позором изгоняли не только из одной школы-студии МХАТ; однако, только не Панина. Ему всё сходило с рук. Казалось, он говорил этим: «Я сделаю не так, как у вас принято, и баста!», и потому оставался великим, непонятным, многообещающим провинциалом с харизматичным взглядом татарских глаз.

– Понимаешь, какая штука… – сказал Панин, надевая парик и не замечая опасности, – я сделал ужасное открытие!

На этот раз голос вещал задумчиво и проникновенно, но отнюдь не сентиментально.

– Надеюсь, не роковое? – шутливо уточнил Базлов и ему стало жутко любопытно, потому что откровения у Панина были редки, как дождик в Сахаре.

– Не-е-е-т… – уронил голос Панин, – что ты! Я… я… я разучился любить! – решился он, покосившись на Базлова, мол, ты меня, как мужик мужика, понимаешь? – Меня просто перестала интересовать женская душа. – И невольно с холодной жалостью подумал о Герте Воронцовой в том смысле, что она-то испила чашу терпения до дна, а больше никого не имел ввиду, даже Бельчонка, хотя, казалось, её надо было жалеть в первую очередь.

Базлов был огромным, как скала, с длинными по грудь усами, которые он любил наматывать на палец в минуты душевного волнения. Эти усы приносили ему одни неприятности, но он упорно не сбривал их. Левый ус был реже правого.

– Вот как?.. – Базлов невольно подался вперёд так, что стул под ним жалобно скрипнул, и ткнулся ёжиком в зеркало, оставив на нём жирные пятна, как многоточия.

Здесь и лежал его интерес, только он не хотел в этом признаваться, понимая, что всему есть предел, особенно в мужской дружбе.

– Я вдруг понял, что женщины – не главное! – произнёс Панин всецело трезвым голосом, хотя уже принял на грудь сто пятьдесят граммов «бакарди».

– А что главное? – вызывающе удивился Базлов, который любил женщин, как мороженое.

– Главное – работа, ну, и слава! – значительно молвил Панин с тем редким акцентированием, которое верно указывало на правду. – Радость жизни упирается только в тщеславие!

Как он завидовал тем, кто разобрался с этой жизнью раз и навсегда и больше не задавали себе лишних вопросов. А у него до сих пор не получалось.

– Погоди… погоди… – застонал Базлов и полез в карман за блокнотом, стараясь утаить ту долю лицемерия, которая присутствовала в их общениях.

Казалось, он мечется: «Чего я ещё не понял в твоём безумии, расскажи?!» Чудовищная жажда познания терзала его душу. Только познания его были непостижимыми, как несварение мыслей, потому что нельзя познать то, что быстротечно и ускользает каждое следующее мгновение, как вода сквозь пальцы. Причём он понимал, что стать абсолютно знаменитым невозможно, но приписывал это свойство Панину, который говорил: «У меня два конька: харизма и кривлянье. Ну а как ещё выделиться? Маленький, невзрачный, не мачо и не урод. Что-то среднее. Вот и приходится изгаляться».

– Ты что, записываешь за мной?.. – удивился Панин, словно угадывая, какой влияние оказывает на друга.

– Ну да, – бесхитростно сознался Базлов и принялся листать. – Помнишь, ты говорил, что женщины, как водка, ты её ненавидишь, а пить надо?

– Положим, немного не так, но похоже, – Панин оценил в зеркале искренность друга и снисходительно помолчал. На его лице промелькнул вопрос, но не тот, который он задал. – А потом продашь за миллиард? – с фирменным смешком уточнил он.

Тем самым он давал понять, что всё ещё не верит в свою значительность, как в лимерик, после всех наград, регалий и почестей, после всей похвальбы, которая была вылита на его бедную голову. Не верит рецензентам и критикам, ахам и охам, лести и фимиамам, а верит только самому себе и делал ставку исключительно только на самого себя; и правильно, думал, цепенея от прозорливого восторга, Базлов. Именно эта значительность в Панине казалась ему величайшей тайной, и он страшно завидовал, хотя и не подавал вида. Карьера танцовщика у него не получилась, он не то что не добрался до «Парижской Оперы», но и в «Большой-то» попал под занавес, перед самой пенсией, и всю жизнь носил в сердце занозу творческой неудовлетворённости; наверное, поэтому и дружил с Паниным.

– Продам, – кося под дурачка, согласился Базлов.

Тем не менее упоминание о миллиарде насторожило его. Проблема заключалась в том, что его уже как три дня шантажировали именно на такую сумму. Шантаж держали в глубочайшей тайне. В неё был посвящён только заместитель Базлова – Пётр Ифтодий. Коммерческую тайну ещё никто не отменял. Было ясно, что если пресса хоть что-то пронюхает, то банку крышка: конкуренты с большим удовольствием попляшут на крышке гроба. Панин не мог знать о шантаже. Значит, просто совпадение или… проговорился? – едва не сломал от волнения голову Базлов. Однако на ехидной физиономии Панина ничего невозможно было прочесть, кроме актёрского самокопания.

– Тогда я повторю: кризис! Кризис среднего возраста! – Панин сделал идиотское лицо, что предвещало остроту или, по крайней мере, каламбур, но, как ни странно, продолжения не последовало, поскольку всё было настолько очевидно, что не требовало доказательств.

Просто он был романтиком и ставил мужскую дружбу превыше всего, полагая, что друг обладает такими же качествами.

– Что-то он у тебя затянулся, – усмехнулся Базлов, однако, пикировка не получилась, для этого надо было иметь жало острее, чем у Панина, а Базлов редко бывал в ударе; ему больше нравилось наблюдать в ожидании этих самых острот, которые побуждали его к душевному трепету.

Это их и связывало: один красовался, а другой жил в ожидании подпитки. Единственно, Базлов не мог зафиксировать выражение глаз Панина. Оно менялось так быстро, что не имело определения, и Базлов терялся в догадках, хотя сознавал, что, безусловно, видит перед собой проявление гениальности, но какой? Базлову не хватало точки отсчёт, конкретики, азбучных истин, то, чего он не допонимал. И это было такой пилюлей, которую не каждый мог проглотить.

– Роман, ты не поверишь, специально знакомлюсь с молоденькими вдовами… – на этот раз хихикнул Панин, пропуская мимо ушей доводы разума. – Ничего не шевелится. Не-е-е-т, не там! – уточнил на удивлённый взгляд Базлова. – А в душе! Душа – это такая штука… – он смягчил взгляд, дёрнул щекой, – сам понимаешь…

 Панина же всегда изумляла покладистость Базлова; он привык, что все большие люди обычно агрессивны, по крайней мере, так было в Кемерове, а Базлов – сплошной парадокс буйвола, то есть его красная линия, за которую нельзя заступать, была неочевидна. И Паниным порой овладевал азарт на свой страх и риск пересечь эту самую красную линию. Делать этого, конечно, было нельзя ни в коем случае, но какой-то зловредный чёртик всё время понуждал Панина к экспериментам. Вот он и прошёлся насчёт души, полагая, что с этим делом у Базлова не всё в порядке. Знал он кое-что о странном друге Базлова – Ингваре Кольском, но помалкивал, например об «аддерале», пластинку которого видел как-то у него в руках. У каждого свои скелеты в шкафу. Ингвар Кольский, безусловно, выпадал из круга знакомых банкира, хотя, как и Базлов, позиционировал себя бывшим артистом балета. Богемная личность, с седой косичкой, судя по всему, пробавляющийся не очень удачно не только на стезе хореографии и наркотиков, но и ещё кое-чем непонятным. Последнее время Базлов чурался его, не приглашал даже в баню, поэтому, считал Панин, с душой Базлова явные проблемы. Но это было тайной, которую Панин оставил на закуску; она щекотала нервы, давала повод к размышлениям и служила спусковым крючком для пьяных, сценарных фантазий, но не больше. Прошлое делает людей рабами рассудка, обычно думал Панин; это тебе не банальный театр или съёмочная площадка, это непредсказуемая жизнь!

– Понимаю, – согласился Базлов так, чтобы не вывалиться из доверительного разговора, который был дороже золота. – Поэтому ты и бросил Алису? – вырвалось у него прежде, чем он успел пожалеть об этом.

В подростковом возрасте отец давал ему гормон роста, иначе он, как и родители, не вырос бы выше ста пятидесяти сантиметров, на радостях он и вымахал громилой, и одно время страшно конфузился из-за своего роста, пока не понял его преимущества.

 – Э-э-э-э… – живо обернулся Панин. – Она что… тебя интересует?! – сделал паузу так, как только умел один он, с трехкратным значением, с нахальством, с презрительной миной и с готовностью к драке. При этом левый глаз у него вдруг стал злющим-презлющим. – Дарю! – великодушно добавил он на обертоне, обещая массу удовольствия и наблюдая на лице Базлова гримасу сожаления, впрочем, намеренно возвращаясь к зеркалу, чтобы не только ущемить насмерть, но и, как женщина, заняться ресницами, потому что у него была роль шута короля Лира и подобными язвительными разговорами, кроме всего прочего, он входил в образ, который должен быть едким, как хлорка, пролитая на пол.

Из-за того, что он использовал людей, как подушечку для игл, его мало кто понимал. Даже та самая Алиса.

– Нет, что ты! – испугался Базлов после молчания, которому не был рад.

В свою очередь, Базлов терпел Панина, как можно терпеть только морской прибой, потому что Панин был великолепен и одновременно прост. Великолепен, потому что непонятен, а прост, потому что доступен. «Я не актёр, – обычно говорил он, – я имитатор реальности». Слово «реальность» звучало в его исполнении, как слово «космос», со всей вытекающей отсюда абстрактностью; и Базлов терялся, в балете всё было проще, духовная накачка, конечно, существовала, но не на такой уровне, а здесь закладывалась буквально с надрывом души.

– Обабиться решил?! Давай забирай со всеми манатками и комплексами. Мне не жалко! – бросил Панин, но голос у него всё-таки дрогнул, потому что он всё ещё любил её и не представлял в объятьях другого. – Будешь для неё роли клянчить!

Был у него друг, актёр Фёдор Березин. Надо сказать, неплохой актёр, правда, ещё более косноязычный. Однако через десять лет дружбы Панин понял, что существуют люди, для которых прошлое не играет никакой роли; когда ты набиваешься в друзья, цена твоей преданности падает. И пока он разгадывал эту загадку, то так и мучился, словно с похмелья. Зато потом, всё сделалось легко и просто, и он ни секунды не жалел, что перестал общаться с другом, который годен, оказывается, только на короткий рывок. К счастью, Базлов был из другого теста, и душа у него ещё не зачерствела.

– Ну, знаешь! – решил обидеться Базлов и выскочил из уборной.

Это выглядело несколько комично: огромный, как Илья Муромец, он двигался с грациозностью лани и поэтому ничего не задел, не разбил и даже не вышиб дверь. Знаменитые усы развевались у него, как мочало у китайского дракона.

 Панин не знал, что от бешенства Базлова спасало заторможенное состояние, в которое он впадал, когда у него возникал конфликт. Это свойство и уберегало его от тюрьмы, иначе бы он давно случайно кого-нибудь убил и парился бы на нарах.

– Псих! – бросил Панин, провожая его гневливым взглядом и вытирая жирные пятна на зеркале, потом напялил колпак с ослиными ушами и колокольчиками.

Он был среднего роста, с раскосыми татарскими глазами. Хорошо сложён и быстр в движениях. Слева на лбу у него красовался давний шрам, полученный в дорожно-транспортном происшествии.

Когда он уже играл сцену с Освальдом и сделал очередную ненужную паузу, вместо того, чтобы съязвить и тем самым по сюжету накликать на себя беду, Кирилл Дубасов, режиссёр киносъёмочного процесса, не выдержал и, как обычно, засипел, булькая остатками лёгких:

– Стоп! – И спросил после тяжёлого молчания: – Андрей… что с тобой?.. Ты играешь, как студент первого курса. Где огонь? Где искры? Озарение, наконец?!

– Кирилл Васильевич, не поверите, слова забыл, – промямлил, краснея, Панин.

Но больше всего он почему-то стеснялся не партнёра, артиста Ивана Соляникова, который давно всё понял, а главного оператора, хотя тот словесно не выказывал никаких эмоций, но его выдавали глаза, которые наравне с режиссером метали искры. Что касается осветителей и прочих, то их не было видно за галогенными лампами, хотя, они и присутствовали незримо, как ангелы.

– Не годится! – Кирилл Дубасов по привычке дёрнулся за ингалятором, потом задрал очки на лоб, внимательно посмотрел на Панина опять же с выдержкой в целую минуту, что являлось актом педагогического воздействия, и сказал. – Поверю любому другому, а тебе, извини, нет. Слова должны отскакивать, как пинг-понговые шарики от ракетки. Ты же на рожон лезешь, ещё мгновение, и он тебе за правду голову оторвёт, а у тебя какая-то каша по забору. Думаешь не о том!

– Я исправлюсь, Кирилл Васильевич, я всё сделаю правильно, – уживчиво прижал к груди руки Панин и расшаркался.

– Не надо мне кланяться! Не надо! Думаешь, мне легко?! Лучше играй! – в сердцах махнул Кирилл Дубасов, узрев в Панине очередное скоморошество. – Перерыв нужен?!

– Не нужен! – заверил Панин.

– Отлично! Сцену сначала! Приготовились!

Между тем, Панин почему-то совершенно некстати вспомнил давний разговор с Базловым, и в этом разговоре Базлов высказался в том смысле, что женщину, которая ему нравится, он может домогаться годами. На семейные передряги всякая сволочь слетается, решил Панин, и ревность схватила его за горло. Правду говорила мама: «Бывают дни похуже!»

 

***

– Я еду! – сказал он, как только избавился от грима и помощника режиссера, который в течение не менее пяти минут жужжал, как муха на заборе, мол, съёмки завтра в семь тридцать и, мол, надо явиться ровно за час до назначенного срока, ну и, всё такое прочее в воспитательных целях и в восклицательных знаках.

Блин-н-н-н!!! – тоскливо думал Панин, крутя в руках мобильник и глядя на дёргающееся лицо помрежа, который страшно блефовал: всего-то надо было заснять сцену казни, да и то не ключевую, на заднем плане; это не требовало долгого грима, это требовало всего лишь фонтана крови в прямом и переносном смысле, однако, Кирилл Дубасов перестраховывался, страшно боясь, что Панин психанёт или, не дай бог, запьёт горькую. Так и слышался его визгливый голос: «Я понимаю, что кино умерло, но съёмок никто не отменял!» В общем, Дубасов раскаивался и таким образом через помрежа пытался сгладить ситуацию.

– Зачем?! – Услышал Панин её, как только помреж сгинул в гулком коридоре.

– Надо поговорить! – сказал он и не поверил даже самому себе.

Что-то случилось, и он восходил туда, куда не ведёт ни одна из дорожек, поэтому он ещё не понимал происходящего, а лишь нащупывал предтечу большего, наивно полагая, что знакомая кривая, как прежде, куда-нибудь да выведет. Просто он узнавал происходящее в общих чертах, словно видел его когда-то раньше, и этапы проявлялись перед ним как откровения. А откровения эти говорили, что он перерос женщин – всех, абсолютно, без исключения; они перестали быть для него тайной. Странное чувство неизведанного охватило его, и мурашки пробегали по коже.

– Мы уже обо всём договорились! – резко ответила она, но трубку не бросила, и эта нить, связывающая его с прошлым, вопреки всему сделалась самой важной и нужной. Ему показалось, что можно ещё всё вернуть, что все те чувства, которые он испытывал к своему Бельчонку, не сгинули, не пропали, а просто спрятаны за отчуждением. Он не хотел признаться, кто был виноват, но когда рассуждал на эту тему, то быстро запутывался в эмоциях, и сдавался на милость победителю, то бишь хаосу, царившему в его душе.

На чёрном выходе из «Мосфильма», где даже не было вахты, его окликнули:

– Андрей Владимирович, можно на два слова?

 Панин обернулся, его нагонял Валентин Холод, в роговых очках, весь складчатый, похожий на старого бульдога. Лицо у него было постоянно обиженным и встревоженным.

– Это, рыба… пардон… Я помощник продюсера Макарова Бориса Львовича, – представился Валентин Холод, запыхавшись, словно пробежал стометровку.

Слово «рыба» у него было сорным. Он употреблял его к месту и не к месту, выражая нечто среднее между различными состояниями души и непосредственным обращением к собеседнику, поэтому слово «рыба» в его устах не воспринималось в качестве личного оскорбления, а, скорее, было дружеским похлопыванием, призывающим к мирным взаимодействиям.

– Да, да я помню, – скороговоркой произнёс Панин, делая шаг к двери.

Макаров был аутсайдером, его избегали даже неискушённые меценаты. Три последних его фильма и два сериала, один за одним, оказались провальными. Сериалы он тянул, как кота за одно место, пока артисты не начали играть через силы, а фабула не стала походить на трафарет; надо было уметь заканчивать на пике славы, но не у всех это получалось из-за коммерции, отсутствия здравого смысла или бескорыстных советников, которых развелось немерено, как тараканов. К сроку денег он не отбил, землю рыл носом, чтобы реабилитироваться перед киношным миром, всё бестолку. И сценарии у него были хорошие, и актёров он подбирал характерных, но чего-то ему не хватало. «Удачи», – понимал Панин, безмерно жалея Бориса Макарова и Валентина Холода за их готовность выскочить из кожи вон, но что толку? Из-за этой чёртовой жалости Панин позволил втянуть себя в разговор.

– Андрей Владимирович, вы познакомились со сценарием? – вежливо спросил Валентин Холод, обходя Панина и нагло загораживая дорогу. – Рыба. Сценарий и раскадровка сделаны под вас! – напомнил он.

– Сценарий? – удивился Панин не сколько вопросу, сколько манерам Холода.

Валентин Холод был пятым по счёту помощником Макарова. Он их менял как перчатки, полагая, что в них и есть суть зла. Даже при иных, более оптимистичных ситуациях, Валентину Холоду не светило ни денег, ни славы, ни удачи, поэтому и вид у него был отчаянной собачонки.

– Да-да… – Валентин Холод даже перестал дышать, словно говоря: «Прихожу первым, ухожу последним. Тащу целый воз, а на меня ещё всех собак вешают. Что делать, ума не приложу». На что так и хотелось ответить: «Беги, Валик, беги, это не твой хлеб!»

 – А… сценарий?! Да! – твёрдо соврал Панин и не к месту хихикнул, полагая, что Валентин Холод окажется умным человеком и оставит его в покое.

Иногда он специально говорил, как подросток, у которого ломается голос.

– Я, конечно, понимаю, что та роль, которую вам предлагают, не соответствует вашему уровню… – начал извиняться Валентин Холод.

Голос у него был таким искренним, что у Панина, свело скулы, чувствовалось, что Валентин Холод сердечный человек, тонкой психической организации, но в его профессии это, скорее, минус, чем плюс. Режиссёр должен быть чуть толстокожим, как слон, иначе дела не будет.

– О! – обрадовался Панин. – Именно! Не соответствует! Передавайте привет Борису Львовичу! – И предпринял обходной манёвр, чтобы прорваться к заветной двери, однако, Валентин Холод оказался не так прост, как казался, он ухватил Панина за рукав и проникновенно сообщил, глядя ему в глаза:

– Борис Львович меня убьёт!

Хотел Панин ответить в том смысле, что правильно сделает, да пожалел:

– Я сам ему позвоню, – пообещал он.

И Валентин Холод попался на крючок. Никто так не умел варьировать голосом, как Панин в момент концентрации и игры ума, за одно это его пока ещё тайком ставили в пример другим актёрам. Появилась даже плеяда имитаторов, но им до него было так далеко, как до Киева раком.

– Правда?! – воскликнул Валентин Холод. – Рыба!

– Честное пионерское! – как шут короля Лира во втором акте третьей сцены, дёрнул головой Панин и даже улыбнулся, то есть косо растянул рот.

Если бы Валентин Холод был бы проницательным, он бы понял, что означает такая улыбка: завуалированный отказ, ибо в киношной среде все боятся друг друга обидеть, хотя делают это повсеместно, а потом мило расшаркиваются и крепко пожимают друг другу руки, даже клянутся в дружбе, однако, с оглядкой на его величество чёрную зависть и на чужую удачу, разумеется.

– Доброе слово и кошке приятно, – уступил Валентин Холод.

– Позвоню, позвоню, – приободрил Панин, обходя Валентина Холода по дуге и косясь так, словно опасаясь, что Валентин Холод очнётся и снова вцепится в рукав, но теперь уже намертво, как бульдог зубами.

Никакого сценария, разумеется, он не читал и читать не собирался, они валялись у него в столе; не читал, не потому, что не хотел, а потому, что уже согласился сниматься у Никиты Пантыкина в фильме с рабочим названием «Мой любимый генерал», а потом – у Мамиконова в комедии о морячке, а потом – ещё у одного продюсера, который посулил такие деньги, что грех было отказать, даже вникнув в плохенький сценарий. Он честно всех предупреждал, что занят на три года вперёд, но к нему всё равно приставали толпами, по одиночке, утром, вечером, днём и ночью, раболепно заглядывая в глаза и недвусмысленно намекая на огромные гонорары.

Где же ты были двадцать лет назад? – с горечью думал Панин, взирая на Валентина Холода, где? А ведь я с тех пор совсем не изменился. Я остался прежним раздолбаем и вахлаком, помешанным на кино. Почему же меня все так вдруг полюбили?! Почему готовы носить за мной чемоданы и подавать кофе в постель? Почему? Потом что талант! Талантище!

Гордость за самого себя обхватила его.

– Значит, можно надеяться на ваше положительное решение?! – крикнул вдогонку Валентин Холод. – Только без обид?! Рыба!

– Можно, – живо обернулся Панин. – Можно! Даже нужно! – уточнил он, почти не кривя душой, ибо был почти уверен в сотрудничестве с Макаровым, но не сейчас, а позже, в далёком, неопределённом будущем.

В сумраке чёрного хода было заметно, что лицо у Валентина Холода вдруг разгладилось, а в глазах промелькнуло неподдельное счастье, несомненно, он даже подпрыгнул от восторга, но Панин этого уже не видел.

Везёт же людям, кто-то ещё способен на чувства. Панин выскочил на улицу в мартовскую слякоть и поднял воротник куртки, а уши на шапке, наоборот, опустил и пошёл легкой походкой по чёрной тропинке мимо зелёного самолета, мимо зенитки, торчащей в небо, и другой бутафории, которая в сереющих сумерках принимала самые причудливые очертания.

Чувствовал себя Панин примерно так, как чувствуют себя большинство людей вечером в пятницу, то есть легко и беззаботно, если бы не размолвка с Кириллом Дубасовым и если бы не Базлов со своими откровениями. Замечания Дубасова не произвели на Панина никакого впечатления: режиссёр для того и создан, чтобы блюсти порядок. А вот Базлов задел за живое. Любил Панин ещё своего Бельчонка и не хотел её отдавать в лапы никому другому, тем более другу.

Своей машины у него не было из принципиальных соображений. В две тысячи шестом на съёмках фильма «Стервецы» в Даугавпилсе он сел за руль и попал в аварию. Погибла переводчица Лазарева из Ялты; после больницы, операции и пластины в голове он даже не мог вспомнить её имени – только лицо с бессовестными глазами. Она приходила к нему в минуты его отчаяния и спрашивала: «Что же ты со мной так, Андрей?!» И каждый раз он испытывал такое огромной чувство вины, что хоть в петлю лезь. Никому не говорил об этом, даже Бельчонку, потому что она не поняла бы, а приревновала; только часто разговаривал с Лазаревой и называл её Светкой или Котей. Получалось, она одна его понимала. И то, что он на некоторое время забыл её, естественная вина Бельчонка. С тех пор он предпочитал общественный транспорт и услуги Базлова, который мастерски водил свою железную «бешку».

Бельчонок жила в Черёмушках, где он двенадцать лет назад купил ей четырехкомнатную квартиру. Сам же он предпочитал свою берлогу – «двушку» на Балаклавском, где отлёживался после съёмок и душевных пертурбаций; семья для душевных страданий не годилась, потому что за последние два года Бельчонок сильно изменилась: утратила ту душевную чуткость, которая когда-то грела Панина, стала грубее, требовательной, а главное, перестала извиняться за скандалы. Замирения носили характер явного закрепощения или отнесённого возмездия; и Панин хлебнул семейного счастья по полной. Все её претензии были связаны с профессиональной неудовлетворенностью, и Панин мало в чём мог помочь, разве что ролями, но и здесь, естественно, было не всё так просто, потому что Панин просить не умел и не любил, киношники воспринимали просьбы как слабость и всенепременно пытались воспользоваться ситуацией в своих целях.

 Панин прошёл на улицу Косыгина, поймал частника.

– Два «косаря»! – нагло прокричал водитель, хитро поглядывая из-под кепки.

Мокрый снег летел косо, и водитель даже не опустил стекло, что само по себе уже было невежливо.

– Запросто! – так же громко ответил Панин и ввалился на сидение рядом.

Нехорошее предчувствие, посетившее его, но он отнёс его на счёт мелких неприятностей и постарался о нём не думать.

До поворота на Мичуринский проспект они ехали молча. Потом водитель, кряхтя, завозился на своём месте и стал поглядывать.

– А я вас узнал, – сказал он.

 Панин покосился. Затылок у водителя оказался складчатым, а лицо – самоуверенным и глуповатым, на нем явно читалось сожаление, что мало слупил со знаменитости.

– Ну и как? – не менее глупее спросил Панин.

– Да никак, – весело ответил водитель.

Правую бровь у него рассекал грубый шрам забияки. Веко было рваным.

– В смысле?! – живо удивился Панин.

– В кино вы значительнее, – поведал водитель без всякого пиетета.

– А в жизни?! – не удержался Панин.

Водитель цыкнул сквозь зубы:

– А в жизни так себе, маленький.

– Ты это…. – Панин вдруг ощутил, как от предчувствия драки нервно покалывают кончики пальцев, – не заговаривайся, что я тебе кум, что ли?

– А то что?.. – насмешливо спросил водитель, на мгновение бросая руль.

Машина вильнула, водитель снова схватился за руль.

– За дорогой следи! – зло посоветовал Панин.

Он уже пожалел, что не поехал на метро, до которого, правда, надо было ещё топать по мартовской слякоти. Подвели лень и желание побыстрее увидеть Бельчонка, то бишь Алису.

– Не боись, я двадцать лет вожу, – сказал водитель, но голос остался враждебным.

– Я и не боюсь, – Панин подумал, что Бельчонок наверняка приготовила ужин и на столе стоит его любимое красное «аламос» и горят свечи.

Забытое чувство нетерпения охватило его. Он любил её, как и прежде, только за этими гонками на супердлинные дистанции стал забывать. С годами ты становишься эгоистом, вспомнил он свои мысли о женщинах, но обобщать не стал, не хотел быть циником даже для самого себя. Я снова жажду пережить всё, что связано с Бельчонком, думал он и сделал маленькое открытие: все эти волнения, тревоги и даже скандалы; оказывается, они нужны человеку, как сладкая, ноющая боль. Кто бы мог подумать?! С возрастом ты начинаешь мыслить не категориями дня, а категориями лет, понял он.

– В кино можно быть крутым, а в реальной жизни очко играет, – напомнил водитель о себе и многозначительно покосился.

 Панин благоразумно промолчал: его часто задевали, должно быть, из-за далеко не интеллигентной физиономии. В последние годы Панин научился прятать лицо и в метро смотреть мимо людей, не с кем не встречаясь взглядом, иначе навязчиво просили автограф или сфотографироваться на память. На Ломоносовском проспекте в виду строящихся высоток, водитель снова завёлся:

– А вообще, я наше кино не люблю, – поведал он, – дерьмо одно!

– Это почему?! – снова не удержался Панин, хотя дал себе слово доехать без приключений.

– Артисты хреновые, а режиссеры ещё хуже, даже «Матрицу» или «Аватар» скопировать не могут.

 Панин вспомнил о режиссере Городецкой, которая работала в неблагодарном стиле ремейка и тоже имела взгляды на него, Панина, но пока он её игнорировал: «Пусть созреет!»

– Всё! – взорвался Панин. – Останови, я выйду!

– Деньги вперёд! – потребовал водитель, и глаза у него налилось кровью.

– Подавись! – Панин кинул ему в лицо две тысячные купюры.

До дома осталось всего-то минут десять ходьбы. Редкие снежинки летели в свете фонарей.

– Богатенький, значит… – зловеще сказал водитель и полез следом, а когда выпрямился, то оказался выше Панина на две головы.

С заднего сидения он дёрнул что-то, завёрнутое в пакет, и в руках у него оказалась бита.

– Посмотрим, какой ты в реале крутой! – произнёс он, держа биту так, чтобы ударить справа налево.

 Панин оглянулся: вокруг не было ни души, звать на помощь было глупо, к тому же не позволяла гордость. Он знал, что высокие люди обладают большой становой силой, и честно драться с ними бесполезно, но у них есть слабое место – нижний ярус. У него был небольшой боксёрский опыт, хорошо поставленный удар, но главное – то чувство естественного движения, которое он приобрел в уличных драках ещё в Кемерове. И правил здесь не было. На память о тех годах у него остался шрам на затылке от кастета. Тогда он сыграл в благородство, отвернулся и месяц провалялся в больнице; теперь же ни о каком благородстве не могло быть и речи, иначе можно было остаться без башки.

Водитель обошёл машину и ступил в свет фонаря, под которым мелькали редкие снежинки. Панина он видел плохо, потому что он, засунув руки в карманы, стоял за границей света, и поэтому водитель проглядел тот момент, который определяет исход потасовки.

 Панин нырнул ему под ноги, моля бога, чтобы противник не оказался кикбоксёром, иначе можно было получить смертельный удар коленом в лицо, обхватил его за ноги и дёрнул что есть силы.

Водитель грохнулся на спину, странно хрюкнул и замолк, хотя в пылу потасовки всё же задел Панина то ли локтём, то ли битой.

– Эй… – Панин увидел, что из-под затылка у водителя появилась кровь. – Эй… – наклонился, заглядывая в лицо. – Правду говорила мама: «Бывают дни похуже!» Сам виноват, нечего на людей кидаться. И быстро пошёл домой. Бей первым, и ты победишь! – думал он.

Его ещё некоторое время трясло. Нервы были ни к чёрту. Он несколько раз оглянулся. Водитель лежал без движений.

– Кино ему наше не нравится! – Панин размахнулся и закинул биту за высокий забор стройки.

 

***

Прежде чем позвонить в дверь, он сделал усилие, чтобы привести своё лицо в порядок, смахнул с него паутина недовольства самим собой.

– Что у тебя с глазом? – испугалась Алиса.

Руки были, как у фарфоровой статуэтки, и очень ему нравились с самого первого дня их знакомства. Голос же, как и прежде, звучал чуть-чуть шершаво, что в сочетании с молодостью придавало ей неповторимый шарм. А ещё из-за роста она чуть-чуть косолапила, вернее, когда двигалась, то делала лишнее движение лодыжкой. Но он прощал ей эти маленькие недостатки, потому что влюбился мгновенно ещё пятнадцать лет назад.

– А что у меня с глазом? – Панин посмотрел в зеркало, оттянул веко и добавил уже в движении: – Белокровием не страдаю.

– Синяк! – укорила она незлобиво, потому что ещё не поняла, в каком он состоянии.

– Какой синяк?! – удивился Панин, освобождаясь от верхней одежды.

– Вот этот самый! – она ткнула пальцем.

– Это-о-о не синяк! Это издержки профессии! – фыркнул он в минорном тоне и пошёл, пошёл, как павлин, распушив хвост и потирая от предчувствия счастья руки.

Полоса везения у него совпала с женитьбой на Бельчонке, и он одно время думал, что так будет вечно.

– Хочешь сказать, что физиономию тебе на площадке испортили? – в её глазах возникло то прежнее выражение, которое так нравилось ему с самого первого дня: испуга, доброты и терпения, а самое главное – дружбы, что само по себе обязывало на всю жизнь.

Несомненно, она его ждал и не хотела ссориться с порога, хотя расстались они именно в ссоре, ибо, как всегда, выясняли, кто из них достойнее искусства.

– Правду говорила мама: «Бывают дни похуже!» – прошепелявил Панин и вдобавок завертелся, как на шарнирах, изогнулся в талии, в плечах и повёл руками, – шрам на роже, шрам на роже, – всё такое прочее, и нарочно не дал себя лечить, изображая недотрогу.

У них была такая игра на полутонах и недосказанности, что в конце концов и приводило их в страшное волнение, заканчивающееся постелью. Исподволь, потихоньку, как зверь, давным-давно он затеял эту игру, и Бельчонок покорилась, приняла её, как должное. И теперь она её тоже приняла, точнее, он надеялся, что не забыла то, что забыть невозможно, а свои привычки юности она сделала его привычками, ибо только так можно было существовать рядом с Паниным.

В молодости судачили, что она похожа на молодую Фрейндлих; в тысяча девятьсот девяносто пятом об этой «шармовой» девочке ему рассказала его приятельница Герта Воронцова. Он тотчас бросил Воронцову и увлёкся Алисой Белкиной, несмотря на то, что она была белокожей и огненно-рыжей. Рыжих женщин у него до этого не было, в основном медные, блондиночки, шатенки и прочие, а тут ярко-рыжей удостоился. Единственного, чего он теперь боялся, что она откажется от их игры, и тогда мир потускнеет, и править в нём будет ещё целую неделю Кирилл Дубасов, поэтому нервную тоску Панин затолкал поглубже в себя, ища разрядку в домашнем уюте.

А ещё за левым ушком у неё была тату в видел трёх ласточек, но это он обнаружил уже потом, по мере того, как познавал Бельчонка, как занимательную книгу. В семейной жизни он тоже оказался великими интерпретатором и вообразил, что наконец-то ему повезло в жизни, однако, это была всего лишь передышка в его забеге на супердлинную дистанцию, на которой женщины возникали, как полустанки.

Хихикая и жеманничая, чтобы понравиться и обольстить, он прошёл в большую комнату уже в носках, уже по-домашнему расслабленным, как зверь, втягивая лакомый воздух, чтобы только убедиться, что всё, как он мечтал: ужин, вино, свечи. Хорошо быть женатым, вдруг решил он и вздохнул с облегчением, хотя где-то на дне памяти крутилась мысль о водителе с битой. Главное, чтобы свидетелей не нашлось, авось пронесёт, думал Панин.

– Тебе же завтра сниматься! – упрекнула она, идя следом и с удовольствием рассматривая его коренастую фигуру.

При том, что за ней всегда увивались высокорослые ровесники, она выбрала по меркам юности староватого, тридцатидвухлетнего, невысокого, но обаятельного и абсолютно непонятного Панина, и никогда об этом не жалела, хотя Панин не давал расслабиться и всегда, даже в личных отношениях добивался, как в ролях, ясности в чувствах. Почему-то ему нужна была эта ясность. Как воздух, думала она. Эта оборотная сторона его натуры теперь казалась ей самой правильной и самой нужной для актёра. Но тогда, пятнадцать лет назад, когда она абсолютно ничего не понимала в жизни, он виделся ей монстром, ужасно интересным и страшным монстром. И то, как он предстал вдруг, как открылся в спектакле «Смертельный номер», неожиданно изменил её взгляд на жизнь, которая, оказывается, состояла из череды прозрений. От таких прозрений не отказываются, они становятся частью тебя и живут в тебе, ведут тебя, как ангел-хранитель, а самое главное, ты их ждёшь, как глотка свежего воздуха.

На входе в комнату он поймал её за талию, сорвал короткий поцелуй и отпустил. Она пошла, словно пьяная, с полуулыбкой желания на губах, и ему вдруг стало противно, потому что точно так же она могла улыбаться и Базлову. Не-е-е-т, не может быть, думал он, свирепея, и щеки у него моментально задеревенели, а глаза стали волчьими, и он воткнул-таки свою иголку: «Зараза!» Алиса заметалась, как бабочка в пламени, и упорхнула на кухню, как ему показалось, за курицей. Каждый из нас предан, подумал он цинично, кому-то или кем-то.

Потом на кухне зазвонил мобильник, и он услышал её шершавый голос. Через секунду, ни мгновением больше, она стремительно вошли и сказала, протягивая:

– Звонит твой друг. Сказал, что вы поссорились. Беспокоится за тебя.

Лицо у неё было вытянутым, а глаза обиженными.

– Алло! Роман! – хихикнул он, скоморошествуя и одновременно изображая друга. – Всё нормально! Я дома! Ужинаю при свечах! Чего со мной может случится?!

Он показал ей, мол, садись, откупоривай, чего терять время?

– Я чего звоню… – начал Базлов.

– Не волнуйся, не волнуйся! – перебил его Панин в знак того, что всё забыто, – я дома, в родной постели, с родной женой.

Последнее он сказал недвусмысленно, но прозвучало так, словно Панин ни сном ни духом не мог подумать ни о чём предосудительном, но… на всякий случай предупреждал.

– Я позвоню тебе, – добродушно прогудел в трубку Базлов и отключился.

– Помирились? – спросила Алиса отчуждённо.

А ещё у неё были прекрасные тяжелые, материнские веки, которые вызывали ощущение благосклонности, и Панин не переставал любоваться ими и через пятнадцать лет.

– Иди сюда, – сказал он, кряхтя, и словно потянулся за непосильной ношей.

Телефон отлетел на подушку, друг был забыл, и наступила совсем другая эпоха.

– У меня там курица… – Лицо у неё вмиг сделалось родным, доступным, а главное, было источником счастья, от которого он по глупости решил отказаться.

– К чёрту курицу! – фыркнул он, и его татарские глаза превратились в щёлочки.

 

***

Утром, естественно, проснулся опустошённым и голодным, как чёрт. Скользнул в неглиже на кухню набить рот холодной курицей и вернуться, чтобы заняться любовью, но взглянув на часы, выругался. Времени осталось только-только, чтобы привести себя в порядок и вызвать такси.

– Я ухожу, – сказал с надеждой, что она проснётся.

Грива рыжих волос, торчащих из-под одеяла, вызвала раздражение. Почему? – думал он, почему я её разлюбил? Когда это произошло? Надо перешагнуть через пустоту и не упасть; его спасло только чувство самосохранения. Потому что кто-то, не помню, кто, вспомнил он, сказал, что первая жена – от бога, а вторая от лукавого, остальным ты подавно ничем не обязан. Получается, что Татьяна Кутузова – это всё, а Бельчонок – так себе. Таня Кутузова была его первой женой студенческих лет, её родня сделал всё, чтобы их развести. Ерунда какая-то, думал он, просто ты опустошён, и романтики в тебе нуль; обратная сторона профессии; ты только мнишь, что всё можешь, а на самом деле, ты ни на что не годен; остаётся одна работа, и только одна работа. И всё потому что Бельчонок даже не вторая твоя жена, и здесь ты попался, потому что, когда женишься третий, четвёртый раз, ловушки не видишь, как пропасти под ногами. Ты воображаешь, что всё будет, как с первой, а так не бывает: отныне ты не можешь жить без оглядки на ту, прошлую жизнь, даже если ты очень счастлив. Ты оборачиваешься, но там тебя уже нет. Всё предопределенно, время – безжалостная ловушка! Это открытие стоило ему седых волос на висках.

Винить надо, прежде всего самого, себя, ибо ты сам приучил Бельчонка не подниматься раньше себя, не заправлять постель и не готовить завтрак, вести праздный образ жизни, долженствующий подвигать к великому, то бишь к очередной роли, которая помогает сделать ещё на один шаг к славе.

С этими странными, как провидение, мыслями он умылся, нарочно громко фыркая, побрился, и тут его осенило, да так, что он застыл над раковиной с щёткой в зубах. Вначале мысль казалась запредельно грубой и даже неприятной на вкус, но затем он пришёл к выводу, что только таким образом можно разрешить все сомнения насчёт Базлова и тогда всё встанет на свои места, и можно будет ехать в Выборг или куда там ещё с лёгким сердцем.

Он оделся, обулся. Нашёл лист бумаги и крупным, разборчивым почерком написал: «Прости, разлюбил, ухожу!» Положил на видное место, нарочно громко хлопнул входной дверью, а сам пробежал на цыпочках и спрятался за диваном. К чёрту съемки! – решил он.

Прошло с полчаса. Панину уже надоело лежать, съежившись, он уже было подумывал плюнуть на всё и отправиться на поклон к приставучему Дубасову, как наконец услышал, что Алиса проснулась и вошла в комнату, шурша халатом. Должно быть, она сразу увидела листок, потому что с минуту стояла гробовая тишина, слышно было, как на кухне в раковину капает вода. Читает, самодовольно решил Панин и представил её лицо. Оно должно было отражать горе «в высшей степени проявления», так говорили в МХАТе. Из-за жалости к жене Панин уже хотел раскаяться в своей подлости, но тут услышал то, что повергло его в шок: она засмеялась, как серебряный колокольчик. Был у них такой реквизит, подаренный режиссером Савушкиным. Она смеялась так, как не смеялась никогда в жизни, но смех был не истерический, а счастливый.

Алиса ещё смеялась, а Панин уже покрывался смертельным потом и исходил справедливым гневом рогоносца. Затем он услышал следующее:

– Здравствуй, дорогой! Я свободна! Мой праведный оставил записку, что ушёл с концами! Сохранить записку? А как же! Обя-за-тель-но! Я еду к тебе, и мы обсудим наши планы!

Перед глазами Панина всё поплыло, диван качнулся, а люстра почему-то лежала на боку. Однако выскочить из засады и уличить жену в измене, не было сил, подвела жалость к самому себе.

 Панин ждал, что будет дальше, и как низко она падёт, может быть, притащит Базлова сюда, и тогда он их застукает? Однако жена быстренько оделась и исчезла, беззаботно хлопнув дверью.

 Панин выбрался из-за дивана в испарине, проклиная всё на свете, а больше всего – свою неудавшуюся жизнь. Всё было кончено. Обычно бросал он, а здесь его не бросили, нет, его предали, и кто, мать его детей, та, на которую он больше всего надеялся и которой всецело, без остатка доверял.

На полусогнутых доплёлся и немигающее, как осьминог, посмотрел. В приписке к его посланию значилось: «Дорогой, штора смята, а из-за дивана точат твои ноги. Убежала в «ночной» за молоком к завтраку. Жди! Целую, твой Бельчонок!» Хочешь быть счастливым, не ройся в прошлом, понял он и с облегчением вздохнул. Правду говорила мама: «Бывают дни похуже!» Требовалось срочно выпить.

То ли под воздействием момента, то ли в знак благодарности, что она предпочла его, а не усатого Базлова, он предложил ей поехать с собой на съёмки.

– А как же Маша и Серёжа? – спросила она, раскрасневшись с мороза.

– Маме сплавишь! – бездумно сказал он, принимая от неё сумки.

– На пару недель, не больше! – решилась она, заглядывая ему глаза, которые на этот раз оказались решительными, и с души у неё отлегло.

– Идёт, – легко согласился он на пороге кухни.

Ему повезло. Съёмки в тот день отменили по случаю праздника «Восьмое марта». Оказывается, помреж всё перепутал. Над ним после этого долго потешались. А Кирилл Дубасов высказался о помреже в том смысле, что он склеротик. Этому склеротику было всего-то тридцать два года.

 

     

Глава 2

Коллизии

 

Его мучила суть вещей, и он вдруг решил сделаться примерным семьянином. Не потому что ему вдруг стало страшно, а потому что чувство ревности взяло верх над тем чувством, которое он лелеял и взращивал в себе – великое, непревзойденное, единственно точное в ощущениях одиночество. Только в этом одиночестве он ощущал себя комфортно и только так можно было добиться того, чего он хотел добиться в своей жизни.

 Панин чувствовал, что всё совпало одно ко одному: и время, и востребованность, и ясность мышления, и понимание, как он встроен в кинематограф, и потребности этого кинематографа. Это была целая стратегия, основанная на осмыслении всего предыдущего и своей неповторимости. Вначале он и сам не понимал, что делает и как делает, и все его работы были похожи на блуждание в тёмной комнате. И только постепенно, в течение всех предыдущих лет, выжал из себя всё, что можно было выжать в его ситуации. Он был похож на спортсмена, который максимально полно реализовал возможности своего организма, и настало время эксплуатировать его – то есть опыт и славу.

Самое страшное заключалось в том, что Бельчонок ничего этого не понимала. У неё напрочь отсутствовал инстинкт актёра. Большее, чему она могла научиться – это подражать кому-то, и страшно мучаясь, говорила сама себе: «Я неудачница. Начнём с профнепригодности». Конечно, она перегибала палку, но факт оставался фактом – угнаться за мужем она не могла, хотя, разумеется, в самом начале её посещала дикая мысль с помощью брака сделать успешную карьеру актрисы. Но это оказалось эфемерой. Алиса не была приспособлена для забега даже на среднюю дистанцию: она комплексовала, надолго теряла уверенность в себе и плакала по ночам. После даже небольшой роли ей надо было долго восстанавливать душевное равновесие и она никого не хотела видеть. Панин называл такие срывы «похмельем артиста», и тоже страдал от них, правда, в другой форме, чисто прикладного характера, и только алкоголь спасал его.

Утро пятнадцатого марта они снова съехали к давнему разговору.

– Чёрт возьми! – крикнула она в запале. – Как ты это делаешь?

– Что? – он заглянул в кабинет: она смотрела в инете «Жулина», третью или четвертую серию, там, где Жулин прятался под столом, делая вид, что потерял пуговицу. Лицо у Жулина было придурковатым.

– Где ты находишь такие реплики? Как?! Как, скажи! Нормальные люди так не играют! Это запредельно!!!

Алиса нервно дышала. В этом отношении брак не пошёл ей на пользу, может быть, потому что пятнадцать лет назад Панин легкомысленно убил в ней девичесть, и она не пережила все те этапы, которые были заложены природой, а почувствовала себя вмиг постаревшей. Эта дисгармония мучила её долгие годы и только с появлением Серёжи возникло чувство стабильности, если бы только Панин периодически не нарушал его своими выходками, понять которые она не могла, ибо у неё не было опыта по части взрослых мужчин, страдающих манией величия.

– А-а-а-а… – ничего не замечая, согласился Панин. – Там, – помахал руками в воздухе, – везде, – покрутил ещё интенсивнее.

Эта неопределенность объяснений изводила её больше всего. Ей казалось, что Панин намерено водит её за нос, не открывая главного, того, что он приберегал исключительно только для личного пользования.

– Как Смоктуновский?.. – спросила она с той надеждой, с которой обращался к Панину и Базлов, чтобы только познать тайну успеха.

– Почему Смоктуновский? – обиделся Панин, ожидая услышать совсем другое, может быть, несколько лестное в свой адрес. – Почему сразу он?!

– Потому что он не играл Чаева! – сказала она жёстко.

 Это была давняя история: однажды Панин был обласкан мастером прямо в лифте «Мосфильма». Об этом в узких кругах судачила вся Москва.

– Нет, потому что я его спародировал в хорошем смысле.

Он всё понял: она изначально судила о нём неверно, потому что жила с ним и знала его слабости.

– Ах, так! – воскликнула она, кусая губу и погружаясь в собственное отчаяние.

Она прикинула свои возможности и ощутила полную обескураженность перед опустошенностью внутри себя. Этот комплекс мучил её давно, с самого первого дня, когда она переступила порог театрального института. Ей казалось, что ещё чуть-чуть, ещё немножко и она ухватит суть профессии. Но годы шли, и она, не познав уверенности, всё так же испытывала недовольство собой и неловкость перед режиссером за то, что всегда хотела спросить: «Правильно, или нет?»

– Ну, а как ещё?! – осведомился он с фирменным смешком.

И хотя смешок был сдержанным, почти извиняющимся, она возненавидела его прежде, чем он растаял в воздухе.

– Как! – укорила она, пытаясь поймать Панина на том, что он тоже не идеал, – он бы вышел и сказал, а потом сделал паузу. И ты тоже так же делал.

– Так да не так, – с удовольствием произнёс он. – В кульминации я сделал два такта, чтобы мой партнёр успел сыграть изумление, а потом я уже сыграл своё. А Смоктуновский сделал бы всё без разрыва, потому что у него было время на улыбку. Как понимаешь, у меня такой улыбки нет, – и дурашливо оскалился.

Зубы у него тоже были далеко не идеальными, попорченные кофе и чёрным чаем.

– Об улыбке я не подумала, – призналась она. – А это допустимо?

– Что допустимо? – нервно склонил он голову и подумал, что его жена вообще ни в чём не разбирается. Это и было камнем преткновения. Их брак перешёл в ту стадию, когда отмалчиваться если не опасно, то, по крайней мере, глупо.

– Пародирование? – уточнила она.

Она была умна, очень умна, хотя последнее время срывалась из-за отчаяния.

– Точно! – обрадовался он. – Как и мягкая улыбка Смоктуновского. – И принялся объяснять. – Только не надо вываливаться из ритма. А партнёр должен быть начеку. У него должен быть очень короткий ритм. Он должен был попасть в его улыбку или в мою паузу. Если он ошибётся, то возникнет дисгармония, шероховатость. Потом она будет только накапливаться. Слух! Слух должен быть идеальным, вот в чём дело!

И тут она всё поняла: его нельзя переделать! Он такой, какой есть. Сирый по нутру, босый по природе и чокнутый по характеру, но именно такой, а не иной. Господи, как тяжело! Я ничего не соображаю!

– Но это же элементарная сыгранность! – возразила она.

– Естественно! – согласился Панин своим тусклым голосом так, что Алиса заподозрила подвох. – Нас этому учат, но не договаривают массу нюансов, – объяснил он ещё более напыщенно. – Их невозможно предусмотреть, ты их придумываешь на ходу.

Она уже знала, что если он говорит именно так, то в этом и заключается суть, которой он руководствуется, но, как и Базлов, не могла зафиксировать его ощущения в себе, чтобы отталкиваться в работе. Чего-то ей не хватало, она не понимала, чего именно. Не понимал и Панин, а если бы понял, то обязательно подсказал бы, потому что по-своему любил её, как и Герту Воронцову.

– Почему? – снова спросила она. – Почему?

Этот вопрос она задавала так часто, что Панина обессиливал. На этот раз он едва сдержался.

– Ну что здесь непонятного? – сказал он, глядя на её враз поглупевшее лицо. – На сцене можно менять ритм в заданных пределах, а перед камерой всё зависит от режиссёра, от его раскадровки, и если он задаёт такой ритм, его надо играть чётко, потому что главный оператор с несколькими камерами тоже на это нацелен.

И всё равно это было не то объяснение, на которое он надеялся, потому что находился в вечном поиске, и этот поиск подразумевал бесконечную череду вопросов, на которые надо было найти ответы, а если не находил, то страдал, как несварением желудка.

– Как у тебя всё просто, – озадаченно прошептала она, полагая, что он, как всегда, ушёл от краеугольного вопроса: как?!

– Конечно, просто, – миролюбиво согласился он, возвращаясь в кабинет.

У него всегда были наготове два-три варианта, в итоге на репетиции он придумывал ещё один, а от копирования великих его спасала плохая память, оставалось одно ощущение, вот от ощущений он и играл, поэтому и не боялся рассказывать, как и что «делает». Повторить его было невозможно, как невозможно петь чужим голосом.

– Помнишь, я предупреждал тебя, чтобы ты не ходила на спектакли в другие театры? – крикнул он, собирая вещи.

Надо было ещё заехать за бритвой и рубашками в квартиру на Балаклавском. Там же находились его любимые тапочки и помазок.

– Помню, – созналась она нехотя.

– Ну вот, и, пожалуйста, ремейк.

– Что, «ремейк»?!

– Ну ты невольно делаешь копии.

На этот раз она не удержалась и возникла в дверях, привстав на цыпочках и заглядывая поверх Панина в чемодан: если он её любит, то должен оставить место для её вещей.

– А ты предложи меня своему Юрию Казакову, и не будет ремейка, – сказала она наивно.

– С Юрием Семёновичем я поругался, – признался он нехотя, воротя морду, как бульдог на строгаче.

– Как?! – воскликнула она обиженно. – Он обещал мне роль в «Спящем Боге»!

– Ничего не попишешь, – вместе с ней расстроился он, полагая, что истинную причину ей лучше не знать.

Она заключалась в том, что Юрий Казаков почему-то решил, что Панин согласится играть бесплатно, за чисто условную сумму, за пятьсот долларов, не зная того, что Панин, ещё будучи студентом, дал себе слово никогда не мельчиться с режиссерами. Нужно уметь быть богатым, бедным – всегда успеется.

– У тебя талант наживать врагов! – воскликнула она с горечью.

– А ты не ходи на кастинги! – зло парировал он.

«Шармовая» девочка давным-давно кончилась. Обаяние молодой Фрейндлих испарилось. Осталась просто высокая рыжая женщина, которая называлась женой. Старею, думал Панин, старею, начинаю зреть в корень. А это плохо! Это разоряет душу, сужает варианты поисков. Даже в семейной ссоре я мыслю, как киношный идиот.

– Почему?!

– Что «почему»? – очнулся он.

– Почему нельзя ходить на кастинги?

– А пусть эта братия за тобой бегает! – заявил он с неприязнью.

– Не получится, дорогой, – уличила она его в неискренности.

– Как это «не получится»? – забухтел он, – как это? – Будто не знал причины.

Впрочем, он понимал, что все творческие мучения жены ложились на него тяжким бременем. На них и женился, подумал он.

– У нас разные весовые категории, – горько призналась она и беспомощно улыбнулась, тщетно ища на лице мужа признаки сочувствия.

– Разные, – согласился Панин. – Но тратить время на то, что ничего не принесёт, глупо!

На этот раз он даже заморгал, как обычно, то есть с каплей искренности, чтобы убедить её не расстраиваться.

– Что же мне теперь?..

– Что? – зло спросил он.

– Уходить из профессии?

– Нет, конечно, – отвёл он взгляд. – Но на сериалы не ходи!

– А куда ходить? – опешила она, потому что её приглашали в «Городские истории», но пока она не решилась сказать об этом мужу.

Он посмотрел на неё, как на идиотку.

– Ты там ничему не научишься, кроме ужимок.

– Жулин тоже сериал, – ехидно напомнила она.

– Сериал сериалу рознь! – вспылил он. – Обычный ситком!

Гений режиссёра заключается в том, чтобы поставить гения-актёра в такие рамки, чтобы максимально раскрыть его талант. Однако в сериалах это мало кого волнует. Там нет стратегии для актёра; формат накладывает ограничения.

– Я не понимаю, – сразу сдалась она.

Она снималась в «Жулине» и не понимала, почему нельзя сниматься в других сериалах.

– А не надо понимать! Просто слушайся!

Не будешь же хвастаться, что ты самолично переписываешь сценарии, чтобы хоть что-то приличное высосать из них. «Жулина» он под себя, дурака, делал, со всеми вытекающими драматургическими штучками, поэтому «Жулин», по сути, не сериал, а законченные истории, объединенные только названием и героями. Однако даже такой ремикс недопустим, если ты себя уважаешь – куда бедному крестьянину податься, если времена такие.

– Ты-ты… ты лишаешь меня уверенности, – навзрыд сказала она.

А ты позоришься! – едва не ляпнул Панин, но сдержался. Он уже знал, что природа выдаёт аванс в виде обаяния; когда актёр его выбирает, он сталкивается с кризисом.

– Ну ладно… ладно… – пожалел он её, – хватит… натаскаю я тебя, натаскаю… Все ошибаются. Даже «Битлз» не всегда попадали в ноты.

– Правда? – обрадовалась она, с надеждой на примирение заглядывая ему в глаза.

– Правда, – великодушно пообещал он, не веря даже самому себе, – правда. Приедем в Выборг и тут же начнём.

 Панин давно мучился неким дисбалансом равновеликих ощущений, которые не подпускали его к абсолютному совершенству. Он понимал, что упёрся, что достиг предела осознания профессии, что отныне двигается шажками, а не, как обычно, галопом, но не хотел связывать это с семейными проблемами, однако, говорить Бельчонку или кому-либо ещё о своих терзаниях, считал глупее глупого. Если я сам не понимаю, думал он, то другие и подавно не поймут и решат, что я высокомерен.

– А с чего? – спросила она, теряясь от странного выражения его лица.

– Ну хотя бы с Цубаки или с Отрепьева. На выбор, – услужливо предложил он.

Сам Панин на кастинги не ходил, разве что по молодости лет. При забеге на супердлинную дистанцию это экономит нервы и время. Одна только мысль о том, что за спиной Бельчонка кто-то глумливо хихикает: «Пришла жена Панина», приводила его в бешенство. Надо было жениться на ком-нибудь попроще, на Тасе-официантке, что ли? Была у него зазноба в ресторане на Малой Дмитровке, куда он давным-давно забыл дорогу; поговаривали, что Тася выскочила замуж за какого-то крупного ресторатора ООО «Таланты и поклонники» и теперь её на телеге не объедешь. Ну дай-то бог, дай-то бог, добродушно решил он.

– Я в нетерпении! – подпрыгнула Алиса и стала походить на ту взволнованную Алису, которую он увидел впервые на репетиции в студии МХАТ. Сердце Панина дрогнуло. Ему ещё нравилось ощущение счастья. Плюну на всё, подумал он, забурюсь по полной, продам квартиру на Балаклавском, окончательно перееду сюда, опущусь, обаблюсь, стану чистить картошку и в магазины ходить. Однако он понимал, что это значит, стать таким, как все, как рыжеусый Коровин, как Базлов и ещё сто тысяч, маявшихся невостребованностью. Лучше застрелиться, решил он, нет, повеситься на рояльной струне. Вечно пьяный Коровин вся и всем вечно жаловался, что выпал из обоймы и что теперь ему достаются исключительно эпизодические роли. Вот этого-то Панин больше всего и боялся – сделаться незаметным. Это мы уже проходили, часто думал он, имея ввиду юность, это нам неинтересно.

– В общем, ты всё правильно делаешь, – совершенно не к месту сказал он. – Только в монологе Матильды в третьем акте, надо сказать: «Ха!» или «Ах!»

– Почему? – она поднесла мраморную руку к виску в знак того, что смертельно устала и что у неё начинается мигрень.

– Ты же в отчаянии. В отчаянии?! – почти крикнул он, реагируя на её бестолковость.

– В отчаянии, – согласилась она через силу. – Мне кажется, что я просто подаю реплики, – пожаловалась она.

– Это нервы, – констатировал он.

– Нервы? – удивилась она.

– Дело в мелочах, – мудро сказал он, делая вид, что не замечает ничего другого. – Всё все делают примерно одинаково, только детали решают дело!

– Но там нет такого слова!

Забывшись, она потянулась за сигаретой, хотя дома обычно не курила.

– А ты сделай маленький нюанс! Может, сценаристы не углядели? Может, не поймали ритм? Они тоже люди, тоже ошибаются.

– Ты что, ходил на мои репетиции?! – догадалась она.

– Ну а как же! Как же?! – спасовал он и зачем-то кинул в чемодан плавки. – Должен же я знать, как ты проводишь время.

Лицо его подобрело, сделалось мягким, глаза заюлили. Так было всегда, когда он о чём-то сожалел. Однако, как в былые времена, это уже не действовало на Алису. Цена твоим улыбочкам – грош, подумала она устало. Знаю я твои штучки.

– Я тебя ненавижу! – поведала она после эффектной паузы.

Она вдруг поняла, что все его советы абсолютно ей не подходят, что она совсем иная: по характеру, по темпераменту, по взглядам на жизнь, и ей нужны другие учителя и другие рецепты, но ничего подобного она от мужа дождаться не могла и ничего ему не сказала, ибо всё давным-давно было высказано и перемолочено.

– Во! Молодец! Захочешь, когда не контролируешь себя, а живёшь чувствами, – быстро-быстро заговорил он, стараясь не дать ей разозлиться. – Запомнила это ощущение?

– Запомнила, – обиженно шмыгнула она носом и покраснела, потому что вовсе не была согласна с выводами мужа.

Она вдруг поняла, что каждый из актёров сам должен понять свою природу и сам должен достичь вершины, но как это сделать, она не знала. И это неожиданное прозрение взволновало её. Несомненно, что она стояла перед следующим шагом в своей жизни, и этот шаг был страшен, ибо перед ней приоткрылось то, о чём ей талдычили и в институте четыре года, и в театре всё последующее время; оказалось, что она просто-напросто ничего не слышала, и всё подобные разговоры нужны были для того, чтобы прозреть, а она вместо этого просто злилась.

– Вот тебе и первый урок мастер-класса, – обескураживающее улыбнулся Панин, и она сдалась на милость победителю, точнее, сделал вид, что сдалась, ведь пока у неё не было выбора.

От разговора осталось послевкусие горького перца.

 

***

Перед отъездом он все же не удержался и позвонил Базлову, затолкнув в себя поглубже причину неудовольствия, тем более, что эта причина крутилась рядом и выказывала все признаки кошачьей любви, то бишь заглядывала в глаза и тёрлась о плечо в предвкушении Цубаки и Отрепьева.

– Приезжай, – обрадовался Базлов, – у меня есть хорошие новости!

Базлов отключился, вызвал Пётра Ифтодия и спросил:

– Как там наши шантажисты?

Условия были следующими: миллиард рублей на бочку, и тогда никто никогда не обнародует список клиентов банка. Разумеется, при таких условиях Базлова могли доить годами. Он уже знал, что один шантажист из Апатитов, другой – из Кемерова. И фамилии их тоже были известны. В этом плане возможности у Базлова были самыми широкими, но был ещё третий, вероятно, сотрудник банка, который вынес из банка списки клиентов. Действовать поэтому надо было крайне осторожно. А вдруг над всем этим стоит Панин? – задал себе Базлов дикий вопрос. Вдруг он воспользовался моей дружбой?

– Пока молчат, – ответил Пётр Ифтодий с невозмутимым лицом профессионала.

– Что дала проверка сотрудников?

– Ровным счётом ничего, – горестно вздохнул Пётр Ифтодий, понимая, что это грех на его душу, не углядел, а проверки занимают много времени. – Может, пора обратиться в полицию?

– Ни в коем случае! – живо среагировал Базлов, для пущей убедительности выпучивая глаза. – Одно неосторожное движение, и всё полетит к чертям.

Он боялся, что если это всё же Панин, то дело нельзя будет замять. Панин – это друг, помнил Базлов, а друзей не убивают.

– Понял, – кивнул Пётр Ифтодий

Он был белоглазым, худосочным брюнетом с рябой, бледной кожей. Базлов «нашёл» его в комитете, на Лубянке, и, прежде чем предложить дело, приглядывался долго и осторожно: у Пётра Ифтодия была больная жена и малышка дочь. Так что рисковать он, скорее всего, никогда не возьмётся, и значит, будет лоялен. Базлову понравилось, что запросы у Пётра Ифтодия ничтожные и что он привык, что называется, тянуть лямку. И вначале «отвалил» ему совсем маленький процент акций и снова приглядывался. А через два года добавил ещё и сделал своим партнёром, однако, теперь жалел об этом своём опрометчивом поступке, хотя Пётр Ифтодий был всё так же комфортен в общении и прекрасно знал своё место. Банк, конечно, не процветал, но по меркам столичного бизнеса рост актива в двадцать четыре с половиной процента за год был неплохим результатом. Единственное, Пётр Ифтодий был каким-то скользким. Ухватить его было не за что. Базлов этого не любил, но с широкой души решил, что это издержки его профессии, и почти успокоился.

– Вот что, Пётр Андреевич, наведи-ка по своим каналам справки о Павле Панине, – загадочно сказал Базлов.

– Так-к-к-к?.. – от удивления Пётр Ифтодий стал заикаться.

Разумеется, он знал, кто такой Панин, это входило в его обязанности, но Панин был другом и партнёром Базлов по кинофирме «Брамсель» и мог быть посвящён в кое-какие тайны бизнеса. Однако на лице Базлова невозможно было ничего прочитать; он только крутил свои знаменитые усы и нервно морщился. Нервозность его происходила из-за недавнего звонка жене Панина. Чего греха таить, каждый раз её голос заставлял его бедное сердце колотиться, как бабочку о стекло, и это при том, что она разговаривала с Базловым весьма сдержанно. Трудно было представить, что произошло бы, если бы она сменила холодный тон на милость.

– Наведи, только аккуратно. Скорее всего, я ошибаюсь, но, сам понимаешь, чем чёрт не шутит.

– Хорошо, – покладисто склонил голову Пётр Ифтодий. – А почему?

Базлов крякнул от досады. Он не любил объяснять. Надо было сделать, и всё! Баста! Важен был результат.

– Вчера в разговоре, – неохотно сказал Базлов, – он упомянул о требуемой от нас сумме. Возможно, это просто совпадение, а вдруг проговорился?

– Понял, шеф! – ещё раз кивнул Пётр Ифтодий и исчез незаметно, как тень.

Звонок Алисы был маленьким заговором; она сама попросила приглядывать за Паниным, ибо с некоторых пор он стал непредсказуем: не звонил, домой не являлся, ночевал неизвестно где, ясно, что на Балаклавском, тогда, с кем; однако при этом Алиса ни словом не обмолвилась, чтобы Базлов докладывал о его любовницах. Это обстоятельство возникло само собой, как негласная часть комплота. И когда Базлов первый раз словно бы проговорился о Изабелле Черкашиной, солистке театра Станиславского, которую однажды заметили в компании с Паниным, Алиса не одёрнула его. Базлов понял, что сделал маленьких доверительный шажок, который мог привести к большой победе. Ему казалось, что познав Алису, он познает Панина. Но недооценивать Алису он не смел, ибо у неё был такой учитель, который мог дать сто очков вперёд по части прозорливости, поэтому Базлов действовал крайне осторожно, выказывая все признаки покорности.

С Паниным их связывало общее дело – киностудия, и они запустили удачный проект «Жулин» и «Жулин-два». Это принесло кое-какие дивиденды, но планы, как всегда, были грандиознее. Правда, Панин последнее время крутил носом и даже поговаривал, что, мол, работать зазря глупо, то бишь продолжать «Жулина» без значительной отдачи нет смысла. Слава богу, что хоть деньги, которые взяли под проект, вернули. Доходов показали на всякий случай для казны аж пять тысяч рублей. И проект завис, хотя кое-что капало на счёт. Поэтому когда в кабинет вошёл Панин, Базлов сделал радостное лицо, даже покрутил знаменитый ус, и сказал:

– О! Лёгок на помине!

 Панин скинул дубленку на диван, туда же полетела шапка, легко подошёл, приглаживая жидковатые волос, и, крепко пожав руку Базлову, плюхнулся в кресло напротив:

– Ну и как наши дела?

Вопрос был не из праздных. Ещё в самом начале проекта Панин сказал: «Я за гроши не пашу!» Базлов это хорошо запомнил и когда выступил в роли финансового директора кинокомпании, весьма отдаленно представлял себе, с чем столкнётся. Реальность оказалась куда хуже, чем он себе представлял: о киношном рынке Базлов имел самое общее представление и не мог оценить перспективность проекта, кроме этого конкуренция не давала ни единого шанса на сногсшибательный успех, даже при участии такой звезды, как Панин. Лично ему Базлов давно платил из собственного кармана, но это было тайной, о которой не знал даже Пётр Ифтодий.

– Это тебе, – Базлов вежливо положил перед Паниным пакет и заглянул в глаза: злится или нет?

– Сколько? – постучал по деньгам Панин и с кротостью ангела посмотрел на Базлова.

Над ним витал дух грусти. Слава богу, отлегло у Базлова, хотя что-то произошло. Но догадаться ни о чём не мог, ибо за неделю синяк под глазом у Панина сошел. И хотя в криминальных новостях промелькнуло, что в районе Черёмушек найден человек без памяти, с явно криминальным душком, Базлов никак не мог связать это сообщение с Паниным, Панин же, естественно, был не из болтливых.

– Двенадцать миллионов, – не моргнул глазом Базлов.

Сумма, как минимум, должна была быть в четыре раза больше, но свободных денег у Базлова пока не было.

– О! – Панин удивился, а потом повеселел. – Я думал, всё гораздо хуже, – и заложил пакет за пазуху.

Пиджак у него с правой стороны заметно оттопырился.

– Через пару месяцев канала «Россия» ещё подгонит, – пообещал Базлов.

Он невольно прикинул, во сколько обойдётся ему это враньё, и нашёл, что ещё терпимо.

– Я уезжаю на съемки, но ради такого случай обязательно подскачу, – хихикнул Панин и сразу сделался тем, прежним Паниным, который так нравился Базлову; и между ними снова установились прежние доверительные отношения.

– Подскакивай, дорогой, подскакивай, – с барскими нотками в голосе сказал Базлов, распушив усы, которые иногда, под настроение, завивал на плойке.

 Панин, как всегда, оказывал на него магическое воздействие, Базлов в его присутствии чувствовал себя младенцем, над которым склонилась патронажная медсестра.

– Может, в баньку сходить перед отъездом? – Панин скорчил умопомрачительную рожу.

– Я пас, – крякнул Базлов так, чтобы его не заподозрили в непонимании момента. – У меня дела.

На самом деле, он ждал, когда Пётр Ифтодий доложит по существу вопроса, тогда можно и дружбу продолжить. Деньги же надо было отдать в любом случае, а при изменении обстоятельств потребовать назад на законных основаниях, тем самым поставив Панина тяжелое положение, однако, Базлов надеялся, что Панин никак не связан с шантажистами. Совпадение, думал, понимая, что слишком подозрителен.

– А-а-а… – удивился Панин и даже открыл рот.

Обычно от бани Базлов не отказывался. Баня – это святое. В бане они спонсоров находили. Только те спонсоры носили под мышками пистолеты. Так что шутки с ними были плохи.

– Вообще-то, я на тебя рассчитывал, – сказал Панин. – Придёт Савва Никулишин. Савва!

 Панин дружил с Базловым ещё и потому, что он был не из его круга киношных знакомых и с ним не надо было осторожничать.

– Савва, – повторил Базлов, не скрывая раздражения, разумеется, помня, что Савва Никулишин протежировал их по части киношного бомонда, ну, и всё такое прочее, чего Базлов с некоторых пор терпеть не мог, хотя Савва Никулишин был немаловажная часть успеха «Жулина». Но Савва Никулишин был жаден и стар, он годами не выходил из квартиры на Остоженке и взирал на мир через монитор компьютера и экран телевизора. Десять процентов от дохода проекта капали ему в карман.

– Найдём другого Савву? – спросил Панин, поняв состояние друга.

Это касалось тех вопросов, где даже он не мог повлиять на результаты переговоров, больше похожих на лихо закрученные интриги. Заручиться влиятельной поддержкой стоило неимоверно дорого, такие связи передавались по наследству, как семейные реликвии. И не дай бог, если эти реликвии попадут во враждебный клан – греха не оберёшься, о съёмках можно было сразу забыть и отправиться на паперть.

– Поговори с ним, – покрутил знаменитые усы Базлов. – Ну, ты знаешь, как.

– Боюсь, не получится. Он крайне раздражен и требует крови.

– Требует крови! Да у нас с ним даже договора нет!

– Ты знаешь, как это будет. Он позвонит Орлову, Орлов – Пашечникову, а Пашечник – госпрокату. И с чем мы останемся?

– С TCL, – уныло кивнул Базлов и запустил пятерню в свои знаменитые усы.

– Вот именно!

– Значит, надо платить, – сообразил Базлов и пребольно дёрнул себя, чтобы не выдавать свои мысли о жене Панина, которая ему очень нравилась.

Перспектива получить деньги от проката была более чем туманна. «Зачем я ввязался в эту авантюру? – подумал он и всё чаще склонялся к мысли: – Пропали оно всё пропадом».

– Надо, – кисло согласился Панин, но в глазах у него прыгали чёртики.

Он явно пребывал не в этом мире. С ним и раньше такое случалось: он словно вываливался из разговора, а потом спохватывался: «А? Что?» И все воспринимали эту его причуду за признак гениальности. А на Базлов он действовал, как бокал крепкого арманьяка с привкусом лесного ореха.

– Старый маразматик. Я видел, как он по кабинету за мухами гонялся, – рассмеялся Базлов натужно.

На самом деле, ему было не до смеха: перспектива платить и дальше из своего кармана была вполне реальной. Стоит проявить слабость, как затопчут, и основной бизнес скомпрометируется. Требовалось найти способ выйти из ситуации с минимальными потерями.

– Лучше бы это были секретарши, – в унисон ему фирменно хихикнул Панин.

– На секретарш он не способен, – через силу поддакнул Базлов.

– Жизнь держится на дураках и импотентах. – Панин прислушался к собственному голосу и сам себя похвалил: – Слушай, хорошо сказал! Вах! Как в «Мужских историях»!

В этом сериале он сыграл не очень умного, зато удачливого любовника; и рассуждения в сериале были примерно такими же.

Базлов плюнул на горести и с просветлённым лицом полез за блокнотом: Панин был в своей стихии, его понесло; Базлова захлестнули дружеские чувства, глаза стали влажными, взгляд – раболепный; Базлов даже уменьшился в росте, а Панин, наоборот, вырос и сделал вид, что сочувствует Базлову. В такие моменты он «наговаривал» роли. И хотя в Шерлоке Холмсе ничего подобного не было, Панин проиграл в голове сцену знакомства с Шерлоком Холмсом именно в таком ключе и нашёл её ничуть не хуже оригинала. Правду говорила мама: «Бывают дни похуже!» – беззаботно решил он и только тогда понял, что Базлов спрашивает у него, забыв закрыть рот:

– А дальше что?..

Оказывается, Панин обращался непонятно к кому.

– Дальше? – спохватился он. – Ну, брат… дальше я не знаю… дальше ещё заглянуть нужно… Дальше? – задал сам себе вопрос. – Холмс ведёт себя, как пацан.

Он даже не предполагал, что как будто в воду глядел.

– Да… – скромного поддакнул Базлов, ничего не понимая. – Почему, «пацан»?

Несварение мыслей сделало своё чёрное дело – Базлов на некоторое время отупел.

– Не знаю, – беспечно ответил Панин, – так написано в сценарии. Контрастные роли: медлительный и малоразговорчивый доктор Ватсон, и молодой и шустрый Холмс.

– А зачем?

Базлов привык к классическому образу известных героев и не представлял их себе другими.

– Зачем? – переспросил Панин. – Ну а что ещё придумаешь, когда всё обсосано и у нас, и за рубежом, например, Дугласом Хикоксом. Надо что-то новенькое, вот и придумали. Холмс в развитии, а перед этим была статика. И у Конан Дойля тоже статика. Честно сказать, мне эта идея самому не нравится. Однако… – упредил вопрос Базлова, – хозяин барин. Что Милан Арбузов скажет, то и сыграем.

Базлов расчувствовался и вздохнул:

– Хорошо тебе…

– Мне хорошо? – дёрнулся Панин и собрался было с горячо поведать, какими потом и кровью даётся каждая роль, даже набрал воздух в лёгкие, чтобы возмутиться до глубины души, но передумал: пусть воображает, что я действительно гений, раз все об этом только и твердят и рот заглядывают, не буду никого разочаровывать, решил он, здраво полагая, что большой успех – это не признак ума, а игра случая, хотя и целенаправленного.

Базлов же так расчувствовался, что собрался даже сознаться, что подозревает Панина в шантаже, но не успел, Панин поднялся и сказал:

– Пойду жену обрадую. Шубу купим.

– Я заскачу к тебе, если… – Базлов не договорил.

 Панин вопросительно оглянулся, придерживая деньги за пазухой. Он уже был не здесь и не в семье, а на съёмках, в родной купели, в розовых облаках. И Базлов в очередной раз позавидовал его профессиональной отчужденности. Как много я упустил, подумал он, и в очередной раз презрел свой бизнес и сытую, размеренную жизнь банкира. Повешусь, подумал он, ей богу, повешусь, нет, лучше застрелюсь!

– Я позвоню, – пообещал он. – А лучше ты, когда у тебя будет «окно».

– Ладно, бывай, – сказал Панин с подозрением и вышел. Ревность колыхнулась в нём мутной пеной, он всё ещё не доверял Базлову.

Базлов так и не понял, видел ли он что-то и понял ли что-то: всё ускользнуло, растаяло, как дым, остался лишь слабый привкус горечи и утраты от невостребованности. Захотелось догнать Панина и наговорить ему чёрт знает чего, а чего именно, Базлов и сам не знал, что-то дружеское, весёлое, приятное, а самое главное – что Алиса Белкина для Базлова ничего не значит, что он её ещё не любит, что даже флирта не было. Однако ничего подобного, конечно же, делать было нельзя, и Базлову страшно захотелось выпить, чтобы погасить осадок неудовлетворённости, но не в кабинете, который он терпеть не мог, а у себя в ресторане. Была у него парочка таких. Один «английский» на Тверской, другой, «бразильский» – на Арбате. Базлов подумал, подумал и поехал в мрачнейшем настроении на Тверскую. «Английский» ему больше нравился, он был строже и уютней, а главное, в нём на втором этаже был отдельный кабинет, с персидским ковром ручной работы во весь пол и с «зеркалом-шпионом», в которой Базлов любил подглядывать за посетителями.

Прибежал директор Пал Игнатич, и так кланялся и извинялся, что Базлов заподозрил его в воровстве, но разбираться не стал, лень было.

Базлову принесли «Шабо Наполеон» с запахом чернослива и любимый ростбиф с яйцом пашот.

Базлов выпил, закусил и принялся смотрел через «зеркало-шпион» в зал: его никто не видел, а он видел всех. У стойки, как ни странно, старательно напивался Ингвар Кольский. Базлов узнал его по седой, неряшливой косичке, торчащей из-под такой же неряшливой широкополой шляпы. Ну да, где ему ещё быть, с раздражением подумал Базлов, отвлёкся и ещё выпил. В животе поселился тёплый комок. Закрыл глаза, подумал об Панине, о том, что он порой напрасно задирает нос. А когда снова взглянул в зал, то увидел, что Кольский сцепился с барменом и что к ним уже бегут охранники братья Зайцевы: Дима и Серёжа, из бывших, полутяжи. Базлов позвонил Пал Игнатичу, а когда он влетел в кабинет с тревожным лицом, в ожидании разноса, сказал, показывая в «зеркало-шпион»:

– Приведи мне этого человека, только не бейте.

Браться Зайцевы едва справились с Кольским – сказалась его профессиональная подготовка танцора. Втолкнули в кабинет и вежливо повесили на вешалку шляпу, а сами испарились, словно их и не было. Впрочем, прикажи Базлов, браться Зайцевы сняли бы с живого Кольского шкуру. Нос они ему, правда, всё-таки попортили.

Только при виде Базлова Кольский прекратил грязно ругаться и брызгаться слюной.

– Твои холопы мне лицо разбили! – пожаловался, развязано плюхаясь в кресло и одним взглядом оценивая диспозицию с арманьяком. На лице у него поселилась недвусмысленная ухмылка, мол, вначале выпивка, а потом всё остальное, то бишь дружба и сантименты.

– Сам виноват, у нас приличное заведение, – мрачно ухмыльнулся Базлов, покручивая свои знаменитые усы.

– Только грязную водку за «графа» выдают, – посетовал Кольский.

– Кто бы жаловался, – прогудел Базлов. – Небось одну бормотуху трескаешь?

– Что надо, то и трескаю, – угрюмо буркнул Кольский, размазывая по лицу кровь и сопли.

Когда-то его звали Иваном Коряжкиным из Мончегорска. Но для балета такое имя, а тем более фамилия, не годились. Возник Ингвар Кольский. Сам Базлов происходил из семьи офицера подводного флота, и всё детство и отрочество провёл в Североморске. А познакомились они на вступительных экзаменах в Москве.

– Подхалтурил, что ли? – добродушно поинтересовался Базлов, подталкивая ему тарелку с салфетками.

– Не твоё дело, – всё ещё ерепенился Кольский, остывая медленно, как чайник.

Подобные стычки у него порой случались по нескольку раз на дню, и он воспринимал их как естественное течение жизни. «Город – это джунгли», – говорил он обычно.

Базлов вызвал официанта и заказал двойную отбивную с кровью в расчёте на вечно голодный желудок Кольского, ибо пьяный Кольский – ещё то зрелище.

И вдруг ему так захотелось кому-то поплакаться в жилетку, так захотелось излить душу, что он не удержался.

– Влип я, Ингвар, – сказал Базлов, с брезгливостью наблюдая, как Кольский вливает в себя арманьяк, словно водку.

Однако под рукой больше никого не было, а Ингвар будет молчать как рыба – проверено годами.

– Дашь денег? – спросил Кольский, не слушая Базлова и прекрасно понимая, что в таком состоянии Базлов мягок и податлив.

– Конечно, – спохватился Базлов, – этого хватит, – и протянул «пятёрку».

Кольский с жадностью засунул купюру в карман, похлопал по нему и укорил:

– Мог бы и расщедриться.

Долгов он никогда не отдавал, а Базлов не требовал. Он платил ему за классовой расслоение, в котором они оказались, и считал это справедливым. Впрочем, Кольский на многое и не претендовал, запросы его были минимальны. Свобода – вот что вело его по жизни, поэтому он презирал Базлов за его банк и рестораны, за тяжким и грязный труд по пересчитыванию банкнот.

– Получишь столько же, если не напьёшься, – сварливо возразил Базлов.

Они знали друг друга целую вечность, и им не надо было расшаркиваться и прислушиваться к внутреннему голосу. Когда-то, в общежитии «Гжель», они точно так же клянчили деньги у друг друга, но тогда суммы были абсолютно смешными. А ещё с Ингваром можно было не лукавить, в отличие от Панина, с которым надо было держать ухо востро.

– Так чего там насчёт «влип»? – сообразил Кольский, что суть их встречи не в пустопорожнем разговоре.

– Да с нашей звездой! – в сердцах воскликнул Базлов и дёрнул себя за левый ус, тем самым здраво полагая, что болтать лишнее вредно.

– С Паниным, что ли? – насмешливо уточнил Кольский и оскалился.

 Панина он не любил и считал, что его актёром посредственным, а что там говорят по телевидению, то всё куплено и продано с потрохами. «Вот когда мы танцевали, были времена, – говорил он, – а теперь одна халтура».

– С ним самым, – горестно сознался Базлов, щедро налил себе в бокал арманьяка, и не разбавляя, выпил.

– А я тебя предупреждал, – сказал Кольский, поглощая мясо с такой скорость, что Базлов испугался за его печень, – предупреждал, они все такие, мнят из себя гениев, а копнёшь, гниль одна.

– Панин не такой, – счёт нужным возразить Базлов, барахтаясь в своей унылости, как в болоте.

– Не такой?! – лупая глазами, удивился Кольский и сделал паузу не хуже Панина. – А какой?!

Арманьяк производил на него странное действия, если Базлов размягчался, то Кольский становился резче и агрессивнее.

– Не такой, – упёрся Базлов.

– Врешь! – поймал его на лжи Кольский, потому что знал его хорошо, так хорошо, что мог претендовать на звание безупречного друга.

– Хотя отчасти ты прав, – сознался Базлов, – он мне слишком дорого обходится.

– Так брось! – посоветовал Кольский. – Брось!

– Не всё так просто, – возразил Базлов. – Так просто из таких дел не выходят. Серьезные люди замешаны. На основном бизнесе может отразиться.

– Чем раньше, тем лучше, – махнул вилкой Кольский, и соус полетел в лицо Базлову.

Базлов терпеливо взял салфетку и вытерся. Кольский сделал вид, что ничего не произошло: какие претензии между друзьями?

– Здесь ещё его жена...

– А что жена? – осведомился Кольский, проглатывая мясо, как волк.

– Не пойму я её. Вертит мной, как хочет.

– А зачем она тебе нужна. У тебя же Лорка есть и официанток навалом, – посмотрел в «зеркало-шпион» Ингвар Кольский.

При упоминании о жене, Базлов вовсе едва не подавился. Треть акций банка принадлежала ей. Лара Павловна кого хочешь могла скрутить в бараний рог. Под стать Базлову, она отличалась ещё и крутым нравом. Базлов давно хотел с ней развестись, да побаивался скандалов, хотя последнее время они возникали, казалось бы, без повода один за другим, как многоточия, и жизнь его измерялась промежутками между ними. Так что Базлов горазд был ночевать в гостинице и подумывал купить, как и Панин, квартиру где-нибудь у чёрта на куличках, где можно было залечивать душевные раны. Но ведь Лара Павловна всё равно узнает, это тебе не мягкотелая Алиса Белкина, терпящая мужа ради абстракции.

– В том-то и дело, что здесь особый случай.

– А-а-а… – понял всё по-своему Кольский, – конфетка?

– Да, что-то вроде этого, – мрачно покривился Базлов, хотя Алиса меньше всего походила на конфетку. Нет, она больше смахивала на рыжую смоковницу, приносящую плоды разочарований.

– Ну так переспи с ней, и всех делов-то, – сказал Кольский, запивая мясо арманьяком, как водой, очевидно полагая, что это и есть дижестив.

– Переспать нельзя. Она баба умная, – снова поморщился Базлов и на речи Кольский, и на его кабацкие манеры.

Он представил себе реакцию Панина, если он узнает, конечно. А то, что он узнает, сомневаться не приходилось. Сама же Алиса ему всё и разболтает, потому что для неё это будет из ряда вон выходящее событие, и она в горячке воспользуется им в качестве самого весомого аргумента, чтобы привязать мужа к себе ещё крепче. Тогда уж точно всему конец. Нет уж, пусть всё течёт, как течёт, хитро решил Базлов, а там видно будет, авось что-нибудь да выгорит.

– А что умные бабы ни с кем не спят? – скабрезно уточнил Кольский.

– Спят, конечно, – уныло согласился Базлов и не замечая, что правый ус полощется в арманьяке.

– Тогда я тебя не пойму, – с издёвкой спросил Кольский. – Чего тебе от неё надо?

– Понять… – попытался объяснить Базлов и поймал себя на том, что кривляется, как Панин.

Но Кольский был сделан из другого теста, и некоторые вещи ему были недоступны, как, впрочем, совсем недавно были недоступны и Базлову; а во всем был виноват Панин, который изменил моё мировоззрение до такой степени, что я стал ненавидеть собственную жизнь, раскаивался Базлов. Теперь она казалась ему монотонной и скучной. Куда я глядел раньше? – задавал он себе вопросы. Зачем бросил балет? Ему казалось, что если бы он продолжил танцевать, то перед ним открылся бы весь мир: и «Парижская Опера», и «Ла Скала», не говоря уже об «Американском театре балета».

– Что? – с долготерпением уточнил Кольский и даже забыл, что держит в руке бокал с арманьяком, который источает тонкий аромат чернослива.

– Понять Панина, – к своему стыду признался Базлов.

Это была его сверхидея, не познав которую, он не мог жить дальше.

– Так кто тебе нужен, – уточнил Кольский, – Панин или его жена?

– Панин, – краснея, простонал Базлов.

– Тьфу ты! – сплюнул Кольский. – Фигнёй страдаешь, – резюмировал он.

– Точно, фигнёй, – безжалостно по отношению к самому себе согласился Базлов.

– Я тебе, как специалист говорю, переспи с ней, и поймёшь её мужика, если тебе это так надо. Я бы ограничился первым, – цинично добавил он.

Алиса, действительно, нравилась Базлову, только он не хотел себе в этом признаться.

– Э-э-э… – укоризненно отозвался Базлов и сморщился так, словно укусил кислое яблоко.

И Кольский понял его вполне однозначно:

– Ну тогда переспи с ним.

– Он не из этих, – буркнул, краснея, Базлов.

– Не из нас с тобой? – безжалостно уточнил Кольский, отсылая Базлов к годам юности, когда они жили в одной комнате и в отсутствие доступных женщин делили секс пополам.

Однако с тех пор Базлов спал только с женщинами, и чурался балетных лет.

– Не из нас, – нехотя кивнул Базлов.

– Тогда дело дрянь, – исподволь поиздевался Кольский. – Даже не знаю, чем тебе помочь. Терпи, брат, деваться некуда. У меня такой любви ещё не было.

– Да не влюблён я в него! – гневно запротестовал Базлов. – Не влюблён! Не в том смысле, как ты себе представляешь. Я его понять не могу!

– А чего понимать? – насмешливо удивился Кольский. – Актёр он и есть актёр, играет себе и играет. Вот как я, например.

– А-а-а… – презрительно отмахнулся Базлов. – Иди ты к чёрту, трепло!

 

 

Глава 3

Коровин        

 

И вдруг звонок помощника режиссёра Милана Арбузова разрушил все планы. Оказалось, что съёмки перенесены на лето, что договор не оформлен, хотя Панин собственноручно подписал его, а самое главное, оказалось, что Панин ещё не утверждён на роль доктора Ватсона.

 Панин позвонил Никите Пантыкину. Пантыкин сообщил, что бюджета нет и сроки переносятся на неопределённое время. Мамиконов, вообще, не стал оригинальничать, сославшись на крайнюю занятость.

– Свяжись со мной завтра, – пропищал он в трубку.

Оставался Борис Макаров, но звонить ему после недавнего разговора с его помощником Панин счёл ниже своего достоинства. Началось, решил он, теряя над собой душевный контроль двух последних дней, и запил. Киношная дипломатичность бесила так, что сил не было терпеть. И хотя внутренний голос говорил, что это издержки профессии, что так было, есть и будет, а главное, что всё образуется, Панин пал духом; Алиса стоически терпела, зная, что вслед за спадом у мужа последует вдохновение, но когда именно, она могла только гадать.

– Ты бы сходил с Серёжей на премьеру «Война саламандр», – в сердцах попросила она, глядя на батарею бутылок в углу. – Обещал же!

 Панин пил «культурно», то бишь в лоне семьи, носа из дома не казал, и Алиса следила, чтобы он не напивался до состояния риз, вовремя готовила ему домашние, жирные пельмени, которые он дюже любил, и лёгкие салатики, но и пить не мешала, ибо Панин мог психануть и отправиться на Балаклавский, где контролировать его не было никакой возможности.

– Меня оскорбили! – заявил Панин.

Несмотря на регалии и успехи в кинематографе, он постоянно чувствовал себя страшно уязвимым: толпа неудачником неслась по пятам, как гончие за зайцем.

– Ну и что? – безжалостно удивилась Алиса. – Меня оскорбляют регулярно. Сам сказал, «издержки профессии».

– То кого-то, а это меня, – угрюмо буркнул Панин, пряча глаза.

– Ну знаешь! – вспылила она. – Ты становишься невыносимым!

– А что ты хотела? Чтобы я клянчил роли?! – резко повернулся он к ней.

Глаза у него были страшными, как у утопленника. И она поняла, что он страдает, быть может, даже сильнее обычного, и что главная его слабость – возраст. Впервые она вдруг ощутила превосходство на ним и подумала, что наверняка переживёт его. Эта странная мысль удивила её, потому что она раньше не думала об этом.

– Хотя бы не пил, – испытала она жалость. – Подумаешь, обидели! Да на обиженных воду возят!

О Цубаки и Отрепьеве благородно забыли; обещание кануло в лету. Алиса терпеливо ждала, как привыкла ждать всю жизнь, но Панина уже несло по руслу терзаний.

– Я не какая-нибудь шавка!

– Не похоже, – съязвила она, стараясь разозлить его, ибо злым он в два счёта приходил в себя.

И на этот раз у неё получилось быстрее обычного.

– А вот в этом ты права, – вдруг согласился он и отставил стакан. – Я им покажу! Во сколько премьера?

– В одиннадцать, и пожалуйста, – предупредила она, – без фанатизма, а то я тебя знаю!

– Сергей, одевайся! – крикнул Панин, оборачиваясь в сторону детской, а потом – к Алисе: – От меня пахнуть будет, – посетовал он, болезненно дёрнув щекой, и подумал, что когда вернётся, то начнёт писать сценарий комедии. Комедия – это то, что надо, когда тебе плохо. Мысль пришла во спасение, но делиться с женой он не стал из опасения: а вдруг сглазит.

– А я тебе дам сухую гвоздику! – обрадовалась Алиса.

– Не хочу гвоздику. От её немеет язык. Дай кофейное зёрнышко.

– Зёрнышко, так зёрнышко, – согласилась она.

Это кофейное зёрнышко было тайным элементом их сексуальной игры, смысл которого оказался настолько мутным и подзабыт, что остался один символ, которым они пользовались при определённых ситуациях, и хотя ситуация была совсем другая, они оба подумали о постели, и у обоих заблестели глаза, однако, надо было идти на эту чёртову премьеру, от которой Панин не ждал ничего хорошего. Наоборот, ему было неприятно, что будут награждать и хвалить кого-то другого, а не его, лучшего из лучших.

Но прежде чем вызвать такси, Панин полез под душ, и они едва не опоздали. Хорошо, что из-за знаменитых гостей, время премьеры сместили на полчаса.

На входе в фойе кинотеатра его весело окликнули:

– Андрей!

– Баркова?.. – крайне удивился он.

Он не видел её лет пять-семь и, честно говоря, забыл, что она существует. Маленькая, чёрненькая, с пунцовыми губками, она почему-то не пользовалась популярность у режиссёров и продюсеров. Но Панин так привык к оборотной стороне профессии, что давно не забивал себе голову подобными вопросами: у каждого своя судьба.

– Серёжа, это тетя Юля, – сказал Панин, тем самым давая понять, что не претендует на сердце бывшей любовницы, хотя они когда-то служили в одном театре, встречались тайком от труппы и клялись друг другу в вечной любви. Никто до сих пор так и не узнал о их романе, кроме, должно быть, Герты Воронцовой, которая обладала ведьминым чутьем на подобные вещи, однако, она была не из болтливых; Панин это ценил, и если она иногда дарила ему своё драгоценное тело, то делала это так искусно, что не притязала на свободу измученного гения, хотя в те времена он ещё не значится таковым ни в одном из рейтингов.

– Ах, какой красивый мальчик! – присела Юля.

Как и прежде, она носила на запястье красную нить от сглаза. Странно, что когда-то мне это нравилось, брезгливо подумал Панин, и нервный мороз пробежал у него по коже, вызвав гримасу неудовольствия на лице.

– Алиса постаралась, – натужно объяснил он веснушки на носу сына.

Гены матери забили гены отца. Этого он до конца дней не простит ей.

– Да, я помню, – В голосе её прозвучало ехидство. – Она у тебя огненная. А у меня тоже всё хорошо, личная жизнь налаживается… – уколола она его.

– Поздравляю! – сказал Панин, хотя ему было чуть-чуть неприятно, и он предпочёл бы, чтобы она до сих пор бегала за ним. – Женщина или мужчина? – Добавил с коротким, фирменным смешком.

– Что? – изумленно переспросила она, забыв, что он всегда был таким ядовитым.

Стилист явно постарался над её новым имиджем: ёжик чрезвычайно шёл к её широким бровям и правильным чертам лица, и хотя Панин был сентиментален, это его не взволновало, что прошло, то прошло, ничего не попишешь. Не было у него привычки ходить задом наперёд.

– Сейчас так модно, – объяснил он, криво ухмыляясь.

Баркова, действительно, домогалась его целых полгода и однажды поймала в момент слабости, когда он тосковал в запое, ну и понеслось, как снежный ком с горы. Отпустил он тогда вожжи, а когда очнулся, то понял, что сотворил глупость, однако, связь по инерции тянулась достаточно долго, чтобы Панин начал привыкать к Барковой, хотя, как оказалось, они абсолютно разные; и расстались тяжело, каждый при своём негативном мнении о другом. Со временам кое-что подзабылось, а теперь всплыло, как потревоженная тина со дна; и оба ощутили недовольство друг другом.

– Ты думаешь, почему я спала с тобой? – заговорила она так быстро, словно боялась охрипнуть.

В их бытности она верила сонникам. Потеря же голоса означало неконтролируемое событие, поэтому она всегда частила, как на исповеди.

– Почему? – спросил он, предугадывая ответ.

Когда-то он любил их всех без разбора: красивых, независимых, доступных и недоступных, к крутыми попками, острыми, как Джомолунгма, грудями, с сочными губами, с твердыми коленками, с выписанными лодыжками, с миниатюрными ступнями, с точёными мышцами на ногах, переливающимися, как волны, с божественным животиком, крохотными и мягким, как речная долина, с гордой шеей, сравнимой разве что с кипарисом, со станом, подобным струям водопада, с божественным взглядом небесных глаз, с копной чёрных-пречёрных волос, с открытым челом львицы и с плечами, подобными перевалу в горах. Теперь от всего этого великолепия остались крохи.

– Из-за жалости! – выпалила она, глядя на него в упор снизу вверх.

– Из-за жалости?! – воскликнул он, поражённый в самую печень.

Кажется, он сам оказался той соломинкой, которая спасла её от алкоголизма. Этим она его и держала, сколько могла, устраивая сцены ревности или нещадно рыдая, наливаясь «мартини». Напивалась она регулярно, и одно время это ему нравилось – овладевать ею пьяной, её открытость, способность кричать о вещах, суть которых знали немногие профессионалы, и верить в дурные приметы. Но когда ты это видишь и слышишь в тысячный раз, то это превращается в заезженную пластинку и становится пошлостью из пошлостей, и Панин разочаровался – нельзя вываливать на партнёра все свои страхи и дурные настроения.

– Из-за жалости! – К его ужасу подтвердила она. – Когда-то ты нуждался в ней!

– Не может быть, – медленно сказал он, вспоминая те годы, когда из его жизни на некоторое время исчезла Герта Воронцова, и ничего подобного не находя там, кроме нудной сцены, холодной зимы и вымученного секса; дело кончилось тем, что она перестала его физически удовлетворять. Попробуйте ужиться с женщиной, которая сразу после секса начинает рыдать взахлеб. Человек, который знает, что такое настоящая любовь, на меньшее не позарится. Ему показалось, что Юля мстит, потому что он так и не развёлся с Алисой, иначе всё рисовалось ему чистым самоубийством: маленькие женщины в его жизни всегда казались ему случайностью.

– Из-за жалости! – подтвердила она, отважно задирая острый подбородок.

– И всё-таки, мужчина или женщина? – обозлился он, отлично зная, что она всегда была трусихой и до смерти боялась любого режиссёра, не говоря уже о продюсерах, которые казались ей небожителями.

– Иди ты к чёрту! – смутилась она окончательно и тут же поправилась, с вызовом тряхнув прекрасной головкой: – Режиссёр Куприянов. Тебя устраивает?!

– А-а-а… – крайне удивился Панин. – Устраивает. – Было чему позавидовать: Куприянов входил в первую десятку самых востребованных режиссёров, однако, он явно староват для Юлии. – Будешь много сниматься, – насмешливо и не без зависти предрёк Панин.

– Уже! – сказала она крайне неприятно. – В фильме, который ты пришёл смотреть.

– Юля, – спохватился он, – я очень рад, что у тебя всё получилось.

Прошлое было отброшено окончательно. С Барковой его теперь ничего не связывало, кроме ехидства и красной нитки от сглаза, помнится, он сам же её и посоветовал, вычитав по глупости в инете.

– А как я рада, ты даже не представляешь! – перебила она его.

И он вспомнил, что предсказал ей совсем другую судьбу, одинокой и старой девы, у которой с профессией не всё сложится. Значит, я не пророк, ну и чудненько, обрадовался он так, словно нашёл пять рублей.

Не успел он расстаться с Юлей, как к нему подкатила худосочная девица пубертатного типа: без бедер, без грудей, без волос, с «рыбьим зевком» и с маниакальным светом в глазах.

– Канал «Нравы». Можно задать вопрос?

– Можно.

– Какой ваш любимый актёр? – нагло сунула микрофон под нос.

– Эдриан Броуди.

– Почему?

– Хорошо играет, – дёрнул бровью Панин.

– Какая ваша следующая роль в кино?

– Это пока тайна, – спокойно ответил Панин, хотя девица провоцировала на язвительную реакцию.

– Говорят, вы деньги лопатой гребёте в проекте «Брамсель»? – ещё пуще обнаглела девица.

– Милая девушка, не верьте слухам, я ещё хуже! – кинул он гранату под названием противоречие взрослых мужчин с большими актёрскими наклонностями.

Но девица оказалась дюже прожжённой.

– Даже не сомневаюсь! – заявила она.

– Я в ваши годы взрослым не грубил, – сдержался Панин и покосился на сына: Серёжа давно скучал во взрослом мире.

– Спасибо за комплимент! – подпрыгнула девица. – А правда, что вы сорвали съёмки в фильме «Любовницы короля Артура»?

– Придержи язык! – вспылил Базлов.

– Да вы ещё и пьяны! – обрадовалась девица. – Снимай! – приказала опешившему оператору, который оторвался было от окуляра и отступил на шаг.

И Панин понял, что девице нужен скандал. И действительно, к ним уже оборачивались, и десятки смартфонов были нацелены, чтобы запечатлеть его реакцию. Поэтому он сдержался.

– Пойдём, Серёжа, – подтолкнул сына, – места займём.

– А ещё «Нику» взяли! – крикнула вдогонку худосочная девица.

Но Панин только покосился с соответствующим выражением на лице, однако, даже этого был достаточно, чтобы сотворить из него злодея. Потом отомщу, решил он, памятуя, что это тоже оборотная сторона профессии: неудовлетворенная месть.

– А что они хотели, папа? – дёрнул его за рукав Серёжа.

– Ничего, сынок, ничего, просто завидуют.

Он подумал, что девица появилась не просто так, что она выполняла чей-то заказ, а это плохо, очень плохо: Панин не представлял себя скандальным актёром и неуверенно чувствовал себя в этом амплуа, хотя ему часто говорили, что харизма у него ой-ё-ёй какая, так и прёт. Чего хорошего, если на тебя охотятся? – подумал он. Теперь я – дичь.

– Чему, папа?

– Тому, что мы пришли в кино, сынок.

Сергей посмотрел на него и, похоже, всё понял:

– Правду говорила мама: «Бывают дни похуже!»

– То ли ещё будет, – добавил Панин и подумал: «Сегодня не мой день».

Через пятнадцать минут он отчаянно скучал: обычный боевик, в котором хорошие парни естественным образом наказывают плохих парней. Рутгер Хауэр, выглядел лощёным, в чисто американском стиле, как, прочем, и Григорий Омельяненко. Остальных Панин просто не запомнил. Но сыну нравилось. В самые страшные моменты он, забыв о попкорне, закрывал глаза руками. Собственно, ради сына Панин и мучился, иначе бы пил беспробудно. И тут он решил, что хватит себя жалеть и ковыряться в судьбе, пора ухватить её за хвост. Буду писать комедию, решился он окончательно. Комедия – это нечто свеженькое, без американских соплей и дешёвого патриотизма.

Он вспомнил, как на даче у Базлова, дурачась, импровизировал сценки из этой самой комедии, и Базлов был на десятом небе от счастья, не понимая, что такие импровизации – крохи, тип видения актёра, не больше, что настоящая работа, долгая, нервная и тяжелая, впереди. Зачем искать сценариста, я сам напишу, самонадеянно артачился Панин, хотя, конечно, сообразил, что профи сделает всё быстрее, со всякими там завязкам и развязками, и голову ломать не надо, только идею подкинь. Он тут же начал придумывать сюжет, жалея, что не взял блокнот и ручку.

После фильма к публике вышла киносъемочная группа, все долго и вдохновлёно говорили, включая переводчика. Где-то среди мужчин мелькала Юля, но микрофон ей не дали. Зато Куприянов поупражнялся в умствовании и в конце рассыпался в самоуничижительных комплиментах к американским партнёрам по кино. Оказалось, что без их участия кино не состоялось бы, «кинщик» заболел. Не велика потеря, подумал Панин, поднимаясь; и на выходе из зала они нос к носу столкнулись с Виктором Коровиным.

– Здорово-о-о! – заорал Коровин так, чтобы на них обратили внимание, и полез целоваться.

Был он каким-то взвинченным, не похожим на самого себя, хотя и на удивление трезвым.

– Что-то я тебя давно не видел, – заметил Панин, вырвавшись из его объятий и брезгливо вытираясь, чувствуя на щеках чужую щетину и запах дешёвого табака.

Коровин был прекрасным собеседником, отчасти оракулом, отчасти интуитивистом. Все его предсказания, как правило, сбывались. К сожалению, предсказывал он только киношные и только негативные события, поэтому пророка из него в большом смысле не получилось.

– Попомни меня, фильм ничего не получит! – комично задрал он палец в потолок.

Рыжие, прокуренные усы у него смешно шевелились, словно жили отдельно от лица.

– Я даже не сомневаюсь, – согласился Панин, приправляя всё это коротким, фирменным смешком, мол, в киношных вопросах я кое-что петрю и всецело на твоей стороне, потому что, как и ты, тоже ущемлён жизнью.

– Если только по закону больших чисел! – радостно подпрыгнул Коровин и сбацал короткую чечетку.

Раздались аплодисменты. Коровин обернулся, раскланялся, приседая, как прима-балерина, разводя ноги в стороны. Тот, кто познал славу, не может жить обычной жизнью.

– Не получит, – покорно кивнул Панин, ибо Коровин из-за своей тонкой натуры мог обидеться, а обижать хорошего человека Панин не хотел. Коровину и так досталось, как, впрочем, любому из нас, подумал Панин.

– А я на галёрке сидел, – счёт нужным сообщить Коровин; в глазах у него промелькнула обида, и Панин понял, что Коровина давно никто никуда не приглашает и что он притащился в надежде, что кто-нибудь из очень больших собратьев по цеху заметит его и соизволит дать хотя бы паршивую роль.

– А мы в третьем ряду, – не к месту сказал Серёжа.

– Ну и как тебе фильм, в общем? – быстро спросил Панин, чтобы загладить неловкость сына.

– Глупее фильма я не видел сроду! – громко заявил Коровин. – Нет, видовой ряд отличный, но, простите, это же банальщина!

К ним тут же стали прислушиваться: два известных типа рассуждают о том, что лежало на сердце у публики.

– Слушай, – спохватился Коровин, – пойдём выпьем?

– Я с сыном, – напомнил Панин и с гордостью посмотрел на Сергея.

Его конопушки не пропадали даже зимой, а цвет волос тёмной меди, выдавал в нём женину породу.

– Отлично, пусть приобщается к великому! – неподдельно искренно воскликнул Коровин, – «Тарантино» – прекрасный ресторанчик. Мороженое возьмёт, того сего, – Коровин хитро подмигнул, располагая к себе и обещая много приятных минут от болтовни.

– Ну, пойдём, – нехотя согласился Панин, – только не долго. – Он как предчувствовал печальный исход дела.

– Естественно! – икнул от радости Коровин.

– Чур, плохую водку не пить, – заявил Панин.

– Об чём разговор! – ещё пуще возбудился Коровин.

Они вышли из кинотеатра и спустились в переход. В переходе было холодно и грязно. На стенах висели обрывки рекламы. Чуть впереди бежал, перебирая короткими ножками, режиссёр Мамиконов, рядом с ним величаво плыл Никита Пантыкин. А Милан Арбузов сделал вид, что не заметил Панина.

Оказалось, что в ресторанчик набилось половина бомонда, однако, без съёмочной группы, для которой, разумеется, был накрыт банкет за счёт «фирмы» где-нибудь в более фешенебельном месте, где можно было, не стесняясь чужих ушей, говорить о великом и вечном, то бишь о кино.

– В нашем фильме хоть наличествовала идея о славной русской охоте, а здесь?! Да поменяй титры и название, режиссёра никто не заметит, – злопыхательски распространялся Коровин.

Мысль о том, что режиссеры должны отличаться ещё и киноязыком, была слишком высока. От неё попахивало претенциозностью. Этого не любили, считая вредным и опасным для производства, иначе три четверти режиссёров должны уйти из профессии на паперть.

– Тихо ты! – сказал осторожный Панин и оглянулся.

И действительно, соседи уже косились на них, все те, кто потом побегут мелко интриговать. Панин-то было всё равно, у него режиссеры пока ещё по струнке ходили, а вот Коровин с его репутацией неудачника мог пострадать. Но похоже, Коровина это абсолютно не заботило, он пребывал в перманентном состоянии гнева.

– Плевать! – громко заявил он.

Заказали огромную пиццу, жареного мяса, Сергею – равиоли. Из выпивки – «чёрный бриллиант», и ещё мелочевку: салаты, закуску, копчености и минеральную воду. Сергей тут же убежал готовить пиццу вместе с поваром. Была такая услуга, стоившая Панину полтинник. А Коровин с просветлённым взглядом разлил по рюмкам водку.

– Скажи, я в плохой форме? – спросил он так, словно был штатным канатоходцем над пропастью.

 Панин внимательно посмотрел на него. Лицо у Коровин отекло, а в глазах засела крепкая тоска. С ушами у него тоже было не всё в порядке, они у него стали огромными, как лопухи после генной модификации. А ещё этот нелепый пиджак в жёлтую клетку и клоунские зелёные штаны. Было над чем потешаться. Жаль, что содержание не совпадало с внешним видом, иначе бы Коровину цены не было. Сгубили человека, с тоской подумал Панин, перенося ситуацию на себя.

– Нет, конечно! – соврал Панин и подумал, что тоже выглядит не лучшим образом, разница в том, что я почему-то в фаворе, а он – нет; ну да недолго: все только и ждут, чтобы лягнуть половчее, сволочи!

– Тогда почему меня не берут сниматься?! – не поверил ему Коровин.

– Как не берут? – крайне удивился Панин, хотя, конечно, знал положение Коровина.

– Роли максимум второго плана – вот моё теперешнее амплуа! – с горечью выкрикнул Коровин. – Невостребованный типаж!

– Типаж?.. – Панин почувствовал, что углы рта у него скорбно опустились вниз.

Он представил себя в такой же ситуации и решил, что этого не может быть.

– Да, – с горечью подтвердил Коровин, – мне так сказали.

– Не слушай дураков! – посоветовал Панин.

– Тебе хорошо рассуждать! Тебе все кланяются!

– Брось! – отшутился Панин, хотя ему было приятно слышать подобную лесть.

– С тебя дерут в сериалах! – настаивал Коровин.

– В каких?! – удивился Панин.

– В «Тайне следствия», например! – открыл ему глаза Коровин.

– Ну и бог с ними! – благодушно отозвался Панин, хотя его, конечно, задело за живое, что его копируют.

С соседнего столика и из центра зала на них пялились, как на гомиков. Панин узнал мэтра Клавдия Сапелкина, верховода киношной своры, любителя сплетен и молоденьких актрис. Седьмая жена годилась ему во внучки, а великовозрастные потомки уже давно сделали его прадедушкой.

– Возьмут ещё, – обнадёжил Панин, – придёт твоё время. Куда они денутся?

Он представил кислые физиономии режиссёров и продюсеров, и его самого едва не переклинило.

– Нет, Андрей, – покачал головой Коровин, – я вышел в тираж. Спёкся! Нет больше прежнего Коровина! Осталась одна оболочка! – и показал руками на себя, мол, вот что из меня сделали.

– Не бери в голову, – схитрил Панин, – всё образуется!

Коровин посмотрел с сомнение, должно быть, решив, что Панин тронулся умом: где это видано, чтобы человек в положении Коровина выкарабкивался.

Они выпили. Водка была холодной и отдавала чёрного хлеба. Коровин крякнул, закусил бастурмой с горчицей и ещё более солёным огурцом. По усам у него потекло.

– Андрей, – снова завёл пластинку Коровин, – скажи, что происходит?!

– Ничего не происходит, всё как всегда, – заверил его Панин, дёрнув от вранья щекой.

Этим он хотел сказать, что умри они здесь прямо сейчас, киношный мир даже не оглянётся, как не оглядывался на уход других: великих и невеликих, известных и неизвестных, поэтому особенно беспокоиться незачем. Такова жизнь, только от такой жизни водкой залиться хочется. Но Коровин и сам знал положение дел: низкие люди быстро объединяются против таланта, а потоптать – для них одно сплошное удовольствие.

– Ведь я такой же, как и раньше, ничего не изменилось, – посетовал он.

– Не изменилось, – подтвердил Панин и подумал, что ему в голову приходят точно такие же суицидальные мысли.

– Вот я и хочу понять, какого рожна им надо?! – Коровин, заводясь, кивнул на соседний стол, за которым сидел Клавдий Сапелкин в компании жёваных тёток из правления гильдии актёров.

Мэтр был на высоте. Хватал премии и регалии. Распределял должности в своре и вел закулисные интриги. У него были связи везде, где можно было только их представить. И всё деньги, потому что денег у мэтра было немерено. Где он их только печатал, никто не знал.

 Панин почувствовал, что пахнуло скандалом: Коровин сейчас полезет выяснять отношения, придётся вступиться. Получится драка. Сергей испугается. Алиса подаст на развод. Зря я припёрся в ресторан, решил Панин.

– Клавдий Юрьевич тебе отказал? – назидательно и чуть-чуть быстрее, чем надо в таких ситуациях, спросил он.

– Нет, – невинно моргнул Коровин.

– Ну а чего ты? – Со значением раскусил маслину. – Пусть сидит и пьёт свою водку.

– Однако ничего не предлагает! – упёрся Коровин.

– Ну и что? – опростился до невозможности Панин. – Значит, предложит.

Ещё не выпил, а уже опьянел, неприязненно подумал Панин.

– Я за справедливость! – воскликнул Коровин.

– И я тоже, – демократично признался Панин, чтобы отвлечь Коровина. – Наливай!

Принесли мясо и пиццу. Сын сказал, уплетая за обе щёки:

– Поваром буду!

– Молодец! – похвалил Коровин. – Сразу видно, практичный человек, не то что мы с твоим батей.

Сын с благодарностью посмотрел на Коровина, и Панин подумал, что надо чаще бывать с детьми, они-то ни в чём не виноваты.

– Почем ты знаменитость, а я никто?! – снова запел Коровин.

От водки язык у него ещё больше развязался.

– Ви-и-т-я-я-я! – укорил его Панин и скорчил самую честную мину, на которую был способен.

Тема для разговора была скользкой. Что толку вечно открывать человеку глаза на реальное положение вещей? Он хочет услышать совсем другое.

– Чего, «Витя»? Я уже пятьдесят лет Витя! – не унимался Коровин.

 – Надо терпеть, – иезуитски тонко посоветовал Панин. – Я же терплю! У тебя просто чёрная полоса.

– Тебе повезло. А я чем хуже? – не слушая его, вопрошал Коровин. – И заметь, начал раньше, чем ты.

– Заметил, – с тоской вздохнул Панин.

Как становятся звездами? – с раздражением подумал он. Когда количество переходит в качество? Когда ты нажил кучу врагов? Или когда господь бог где-то там замолвит за тебя словечко? Я не знаю. Может, Коровину не хватило совсем чуть-чуть, а он даже не подозревает об этом. Может, надо было лишний раз кому-то поклониться или согласиться на роль, от которой с души воротит?

– Витя, чем я тебе могу помочь? – не выдержал Панин.

– Поговори со своим режиссером, – шустро наклонился через стол Коровин.

– Витя, так дела не делаются, – напомнил Панин.

Он никому не рассказывал, что в московском театральном институте, в который он поступил с четвертой попытки, ему прямым текстом говорили, что он будет самым не снимаемым актёром в истории кино.

– Да знаю я, знаю! – брызнул слюной Коровин.

 Панин едва уклонился:

– Я поставлю себя в глупое положение.

– Ну, поставь хоть раз в жизни! – упрекнул Коровин, отводя глаза в сторону.

Я только этим и занимаюсь! – хотел фыркнуть Панин, но сдержался.

– Хорошо, я поговорю с Арбузовым, – пообещал он, – однако, шансов, сам понимаешь.

Говорить Коровину, что я вишу на волоске, глупо. Не поверит. Решит, что я отнекиваюсь, подумал он. Дело даже не в этом, а в штате, разве что кто-то из актёров помрёт раньше времени.

– Ты поговори, а я посмотрю, – многозначительно сказал Коровин, с блудливым выражением на лице обращаясь к мясу.

 Панин ничего не понял, а лишь заподозрил, что Коровин уже в курсе его проблем. Сплетни в киношном мире распространяются со скоростью лесного пожара. В курсе, но молчит. Зачем, спрашивается? И догадался: из-за стадного лицемерия, будь оно неладно. Правду говорила мама: «Бывают дни похуже!» – подумал Панин и с выражением праведника на лице пошёл освежиться.

Следом за ним ввалился мэтр Клавдий Сапелкин и, не обращая внимания на Панина, хлопнул дверцей кабинки. Панин вытер руки, с отвращением посмотрел на себя в зеркало и собрался выходить.

– Привет, мил человек! – окликнул его Сапелкин, выбираясь из кабинки и с артистическим шиком застегивая ширинку.

– Здравствуйте, Клавдий Юрьевич, – оглянулся Панин.

– Признал всё-таки! – с укором сказал Сапелкин. – А я думаю, ну когда ты снизойдёшь до старика!

Клавдий Сапелкин явно напрашивался на комплимент о своём возрасте, мол, вы ещё хоть куда, Клавдий Юрьевич!

– Что вы хотите, Клавдий Юрьевич? – спросил Панин, чувствуя, что Сапелкин не просто так затеял разговор.

– Что я хочу?! – на тон выше переспросил Сапелкин. – Я хочу спросить тебя, кто тебя, мил человек, в люди вывел?

– В «люди»? – удивился Панин и с враждебным выражением на лице развернулся к Сапелкину.

– Ну а кто ещё?! – почти миролюбиво возмутился Сапелкин. – Я ведь за тобой давно слежу и где надо, словцо молвлю, кого надо, остановлю от непродуманного шага. А ты неблагодарен!

– А почему я должен быть с вами благодарным, мы вместе в одни ясли не ходили, детей не крестили.

– Нехорошо! Нехорошо добро забывать!

– Клавдий Юрьевич, роли вы мне никогда не предлагали, делаете вид, что меня не существует. Говорите прямо, что вам нужно? – спросил Панин.

– Мне нужно, чтобы ты делился со старшими товарищами, и тогда у нас будет мир!

– Я скромный человек, – начал заводиться Панин, – но иногда приходится разговаривать так, словно у меня три судимости, – предупредил он.

– Только не надо пугать. Кто ты такой? Кто?! – принялся трясти руками Сапелкин. – За тобой только твой банкир. А за мной, знаешь, кто?!

За Паниным стояли те, кто дали ему деньги на раскрутку. Но соваться в их иерархию, не зная расклада, было глупо. Они с Базловым давно обсудили этот вопрос и пришли к выводу, что изо всех передряг будут выбираться самостоятельно, иначе себе дороже.

– Знаю. Ну и что?

– А то, что твоя жена перебивается ролями, и ты тоже будешь!

И Панин понял, что всё-таки прилетело от Саввы Никулишина, функционера сапелкинской своры, попасть в которую мечтали все молодые и немолодые актёры. А я не попал, возгордился он.

– Так это вы?! – удивился он тому, что никогда не соприкасался с ним по киношному цеху.

Менталитет у них был разный, принадлежали они к разным школам: Сапелкин – к московской, а Панин – непонятно к какой, и ходили они по разным дорожкам, и водку пили в разных компаниях.

– Ну а кто ещё! – расхохотался Сапелкин. – Не лезь в чужой огород!

– Сломать бы вам шею, да стариков не обижаю, – съязвил Панин.

– Это я старик?! – зарычал Клавдий Сапелкин, налившись кровью, как помидор. – Это я старик?! Да ты знаешь, что я с тобой сделаю?!

И действительно, Клавдий Юрьевич хотя и был старше Панина лет на семнадцать, но выглядел, что называется, крепким и породистым, с седой щеточкой усов, которые ему абсолютно не шли, а ещё больше старили.

В следующее мгновение мимом Панина с воплем: «Убью гада!» промелькнуло «что-то» жёлто-зелёное, и Панин чисто рефлекторно попытался схватить это «что-то», но не сумел, раздался треск, и в руках стался лишь клапан от кармана; а Клавдий Юрьевич Сапелкин сполз по стенке, размазывая сопли и кровь.

– Здорово его я уделал! – радостно заорал Коровин, массируя почему-то кулак правой руки, хотя был левшой.

Оттолкнув Коровина, Панин склонился на Сапелкиным. Зубной протез у того вывалился и, оскалившись, как смерть, боком лежал на полу. Правый остекленевший глаз смотрел куда-то в потолок, левый почему-то безостановочно дёргался. Агония, с холодком в сердце решил Панин. Всё было кончено: жизнь, карьера. О жене он даже не подумал, жена другого найдёт.

Кто-то приоткрыл дверь и истошно закричал:

– Убили!!!

– Кого-о-о?! – Разнеслось по ресторану.

Тише вы! – хотелось оборвать их, человек умирает.

– Мэтра!

– Какого?!

– Да Сапелкина! Сапелкина! Будь он трижды проклят!

В туалет тут же набилась толпа – не продохнуть. Переживающего Панина и недоумённого Коровина оттеснили в сторону, словно не они были героями момента.

Дородный Никита Пантыкин, выкатив глаза, кричал:

– Сенсация! Сенсация!!!

Ему вторил коротышка Мамиконов:

– Искусство пало! Кинематограф понёс невосполнимую потерю!!!

Милан Арбузов ограничился тем, что многозначительно посмотрел на Панина и повертел пальцем у виска.

Сапелкина осторожно подняли и понесли, как покойника, ногами вперёд.

– Ну вы мне за это ещё ответите! – пообещал Панину какой-то, маленький, нервный, лысый мужичок с бородавкой на лбу, бережно, как ежа, заворачивая зубной протез Сапелкина в платок.

Их беспрестанно щелкали на мобильники.

Актриса Вера Русских, которая после съёмок в «Маргоше» за невостребованностью, резала себе вены на руках и ногах, воскликнула со всем жаром молодости:

– Вы убийца, Андрей Владимирович!

 Панин так на неё посмотрел, что Русских предпочла за благо убраться восвояси.

Тотчас явилась полиция, и на растерянного Панина надели наручники.

– У меня здесь сын! – рванулся было он.

Но навалилось пятеро.

– Соучастник? – Спросили с хитрецой, свойственной карающим органам.

– Сын! Мать его с ума сойдёт! – просипел Панин.

– И сына возьмём, – успокоили его.

– Ему только семь лет!

– Значит, по малолетке пойдёт! – заверили абсолютно серьёзно.

И Панин понял, что с юмором у полиции всё нормально. Вот влип! – решил он.

Привезли в ОВД «Арбат», затолкали за решётку и приказали молчать. Собственно, Панин давно молчал, зная по опыту, что не так страшен чёрт, как его малюют, и что можно выпутаться и не из такого положения. Однако если Сапелкин помер, то ничего не попишешь, придётся садиться. А может, и к лучшему, с неожиданным облегчением подумал Панин, мучеником стану, будут говорить: «А-а-а… это тот, который убил мэтра Сапелкина! Так ему и надо!» К счастью, прежде чем у них отобрали мобильники, он успел позвонить Базлову. А потом разулся, залез на нары и укрылся дублёнкой.

– Как ты можешь? – патетически запричитал Коровин, бегая по камере и махая руками, как раненая птица. – Как ты можешь?! Пиджак мне порвал…

– Сегодня пятница? – Панин сычом выглянул из-под дублёнки.

– Ну?.. – споткнулся Коровин.

– Разберутся к понедельнику. Так что ложись, не мелькай.

– Ну у тебя и нервы! – снова забегал Коровин. – Нас же посадят!!!

Рыжие усы у него походили теперь на поросячью щетину и явно вопрошали: «А с нами что будет?»

– Подумаешь…

У себя в Кемерове Панин состоял на учёте в милиции с шестого класса. Треть школы ходило под его началом. Опыт у него был огромный. В четырнадцать получил судимость условно. Позже он разобрался со своей харизмой и выбрал между хулиганством и искусством.

– И то верно, – вдруг замер Коровин. – А всё-таки хорошо я ему врезал!

Он демонстративно помассировал свой правый кулак, а глазах, непонятно почему, промелькнул щенячий восторг.

– Вот за это «врезал» нам по десятке и впаяют, – фирменно хихикнул Панин, накрываясь с головой.

– Мне-то всё равно! – заумничал Коровин. – Я человек потерянный, я в киноведы подамся, а тебе должно быть стыдно!

– Чего это мне стыдно? – удивился Панин и снова выглянул.

Не любил он в людях наивность, пускай она и была передышкой в гонке на супердлинную дистанцию, но наивность сгубила ни одного человека, потому что судьбу делала кривой, а жизненную цель невнятной.

– Ты меня в это дело втравил!

– Я?! – вскипел Панин, но ту же остыл: что возьмёшь с обиженного жизнью, разве что, как говорили в школе, анализы? Однако Коровин и на это не годен, позлорадствовал Панин, гусь лапчатый.

– Ну а кто мне глаза на правду жизни открыл? – сыграл на актёрском рефлексе Коровин.

– Иди ты к чёрту, балабол! – пробурчал Панин и, действительно, уснул.

Мысль о том, что он сам балансирует над пропастью, даже не пришла ему в голову.

Разбудили его Базов и адвокат, оба с весьма озабоченными лицами. Базлов крутил усы, чем сильно рассмешил Панина. На что Базлов только осуждающе покачал головой:

– Всё-таки Сапелкин – всемирно известная личность, связей у него больше, чем песчинок на берегу Чёрного моря. Что он придумает, одному Богу известно.

Отвели в отдельную камеру и дали пять минут.

– Так, – деловито сказал адвокат, – ни в чём не сознавайтесь!

– Да, не стоит, – грустно подтвердил Базлов и посмотрел на Панина как на обречённого.

Но тогда Панин его не понял, хотя что-то изменилось со смертью Клавдия Юрьевича Сапелкина. Отвлёк адвокат.

– Вы его били? – спросил он.

– А-а-а… м-м-м… – отвечал Панин.

– Так били, или нет?! – вышел из себя адвокат.

– Пальцем не тронул, – признался Панин и снова вопросительно уставился на Базлова.

Но лицо Базлова уже ничего не выражало.

– Тем более! – обрадовался адвокат.

– Я бил! – радостно сообщил законопослушный Коровин.

Адвокат только покривился, и Панин понял, что адвокат интересует только он лично, а Коровин сбоку припёка.

– Кричали на друг друга, – поправился Панин.

Базлов понимающе улыбнулся. На самом деле, он испугался, что Панин догадается о его мыслях. А думал он о жене Панина, о её умоляющих глазах: «Вызволи придурка!», и о том, что сообщил ему накануне Пётр Ифтодий: «Ваш друг из Челябинска?» «Ну да», – неуверенно подтвердил Базлов. «Типсаревич – из Новосибирска». «Ну и что?» «А то, что по меркам Сибири это совсем рядом. К тому же Панин родился в этом городе». «Да? – удивился Базлов, – я и не подумал». Значит, «Жулин-три» не будет, с облегчением решил он и тут же высказался: «Ты это… не забывайся, всё-таки пока Панин ещё мой друг». «Есть не забываться», – дал отбой Пётр Ифтодий и опять вывернулся, как угорь.

– Кричать, – махнул адвокат, – это можно. Можно даже матом. Нельзя оскорблять и грозить смертью. А кричать можно, сколько влезет. Это не уголовное преступление.

– А если я его не любил по жизни? – деловито спросил Коровин и сделал так: «Ц-ц-ц!», когда человек красуется, имея в душе ещё одно придурочное лицо, которое выказывает только в редкие моменты актёрского озарения.

– Это тоже не преступление! – заверил его адвокат. – Мало ли, кого я не люблю! Так можно пол-Москвы пересажать. Пили?

– Бутылку на двоих, – сознался законопослушный Коровин.

– Вы ничего не пили! – деловито наставил палец адвокат. – Это отягчает вину!

– А если пахнет? – спросил законопослушный Коровин.

– Дышите в сторону! – посоветовал адвокат.

– В общем, молчите, – сказал Базлов и осторожно покосился на Панина: сообразил или нет?

Опасность была очевидна, Панин был не настолько глуп, чтобы не догадаться о том, что уже и так давно волнует Базлова.

– А если пытать будут? – спросил законопослушный Коровин.

– Насмерть не запытают, – зловеще сказал адвокат.

– От них всего что угодно можно ожидать, – со знанием дела сказал Базлов. – Я одни раз тоже попал...

 Панину вовсе стало смешно от мысли, что огромного Базлова кто-то мог повязать, а вдвойне смешнее от того, что Базлов под его взглядом терялся, словно школьник на экзамене.

– Потом расскажешь, – перебил адвокат, и Базлов послушно заткнулся, что на него вовсе не было похоже.

– Сергея забери, – попросил Панин.

– Заберу, – по-свойски пообещал Базлов. – Мы пошли на разведку! В общем, не падайте духом. Если надо, начальству на лапу дадим.

– А вот это не рекомендуется, – авторитетно покачал головой адвокат, и они, пререкаясь между собой, суетливо убежали.

 Панина и Коровина вернули на прежнее место. Панин снова улёгся спать. Разбудил его беспардонный Коровин:

– А мне пальчики откатали, – радостно сообщил он, мотая в воздухе чёрными, как у негра, руками.

– Поздравляю, – сказал Панин, переворачиваясь лицом к стене.

На самом деле, он не спал, а все эти два часа думал о Бельчонке, как она изменилась, с каждым днём становилась чужой, и не мог найти причины. И вдруг из всё совокупности того, что пережил сегодня, понял, что Базлов тоже поставил на нём крест. Это открытие, в свою очередь, удивило его своей беспричинностью. Что-то вокруг него происходило, а он ещё не понимал, что именно. Надо убедиться, подумал он, что я ошибаюсь.

– Такой материал пропадает! – воскликнул Коровин. – Такой материал, а ты дрыхнешь!

– Тебя что, ни разу не забирали? – приподнялся Панин.

– Ни разу, – сознался Коровин. – Теперь-то уже всё. Опыт не пригодится.

– Сплюнь, – посоветовал Панин.

– Ты думаешь, не посадят?

– Не-а, – зевнул Панин.

– А я думаю, посадят, – радостно сказал Коровин.

И Панин понял, что Коровин таким способом мечтает спасти свою и без того подмоченную репутацию: мол, сидел, играть не мог, а вышел, время ушло; будет чем оправдаться.

 

***

– Товарищи актеры, – щёлкнул замком полицейский, – вы свободны. Можно автограф?

– Можно! – образовался Панин и стал деловито обуваться.

Коровин заметно расстроился, его гениальный план лопнул:

– А чего нас отпускают? Преставился, что ли?

– Наоборот, – весело сказал Базлов, выпучив глаза, – здоровее нас с вами.

– Тогда чего он того? – Коровин изобразил покойника, чем рассмешил полицейского.

– Алкогольная гипоксия, – пояснил адвокат, прикрывая глаза морщинистым, как у курицы, веком. – Клизму поставили, и сознание вернулось.

– Что? – не понял Панин.

– Есть такая генетическая предрасположенность: в минуты волнения некоторые пьяные люди внезапно теряют сознание. А это значит, что вы его не били.

 Панин вопросительно уставился на Коровина.

– Я не дотянулся, – невинно хихикнул Коровин, распушив усы. – Ты же сам меня удержал!

– Чего же ты хвастался?! – удивился Панин и вспомнил, что ему пришлось пережить, но с Коровина как с гуся вода, жаль, в реальности он жил, как в кадре, полагая, что всё сойдёт с рук.

– Так хотелось ему морду набить, – с улыбкой идиота на губах покаялся Коровин.

– Блин! – выругался Панин, но дальше распространяться не стал, ибо понял, что хитрый Коровин всё это время водил его за нос.

– Всё равно бы вас повязали до выяснения, – деловито сообщил адвокат.

– А что произошло? – спросил Панин, накидывая дублёнку.

– Ваш оппонент, если можно так выразиться, придя в сознание, благородно отказался писать заявление.

– Испугался, сучонок, – фальшиво вздохнул Коровин.

– Ну да, – не подумав, согласился Панин, хотя ему было неприятно, что Клавдий Сапелкин оказался умнее всех. – А Сергей где?

– Ваша жена забрала, – беспечно ответил полицейский.

Базлов спрятал глаза. Панин вопросительно уставился на него и всё понял: финита ля комедия, Алиса не простит ни за что на свете, и Базлов в курсе. Сговорились. Может, и к лучшему, думал он насмешливо и потащил его в сторонку:

– Роман, Сапелкин знает, сколько мы заработали.

– Откуда? – занервничал Базлов.

– Вот я и хотел у тебя узнать.

Казалось, Панин пребывает в своей стихии, потому что, в отличие от Коровина, был абсолютно спокоен.

– Хорошо, я разберусь, – деловито пообещал Базлов и дёрнул себя за знаменитые усы, а потом кивнул, мол, наконец-то я понял твою слабость: жену ты боишься.

– Так автограф дадите? – снова пристал полицейский и тем самым отвлёк Панина от грустных мыслей.

– Конечно! – воскликнул Панин и подумал, что виноват перед Бельчонком, так виноват, что попахивает разводом, и никакие Цубаки с Отрепьевым не помогут.

Минут сорок они раздавали автографы. Коровин смеха ради вместо подписи ставил отпечаток большёго пальца. Панин начало тошнить от его скоморошества. Сбежалось всё отделение, а большое начальство, довольное тем, что всё обошлось, пригласило в апартаменты, где они, не закусывая, распили бутылку дорогого виски. Панин почувствовал, что его наконец повело, а то один адреналин в крови, и толку от него – никакого.

– Больше к нам не попадайтесь, – профессионально советовали на дорожку.

– Всенепременно! – обещал Коровин, скалясь, как нецивилизованная собака.

Адвокат дал слово присматривать за подопечными. Базлов от радости полез со всеми целоваться и был искренен, обещая, что если кто-то ещё раз пальцем тронет Клавдия Юрьевича Сапелкина, то он от горя усы сбреет.

– Отвези меня на Балаклавский, – устало попросил Панин и в дороге был молчалив и угрюм.

Махнул на прощание и заскочил в магазин за водкой. Прежде чем пригубить, с опаской позвонил домой:

– Меня отпустили…

– Жаль, что не в морг! – крикнула Алиса, и связь оборвалась.

Правду говорила мама: «Бывают дни похуже!» уныло подумал Панин и ощутил себя круглой сиротой.

Утром он получил от Коровина странную СМСку: «Все хорошее когда-нибудь кончается. Не поминай лихом. Ушёл в…» Наверное, «в запой», подумал Панин. Куда ещё? И тут же забыл о друге, потому что со всей яростью, на которую была способна, в трубку по второму каналу ворвалась Юля Баркова.

– Это ты накаркал! – закричала она в пьяной истерике.

Он знал её именно такой, она возбуждала его откровенностью (откровенней оказались только Алиса и Герта Воронцова), и он воспринимал это за вселенскую истину и даже на некоторое время попал под влияние Барковой, пока Герта Воронцова не открыла ему глаза на неё. Она оказалась еврейкой. Не то чтобы Панин имел что-то против евреев, но с тех пор в общении с Юлей появилось опасение брякнуть что-то непотребное. Ему самому несколько раз звонили совершенно незнакомые люди и спрашивали, еврей он или нет. «А почему именно еврей?» – удивлялся он. «А потому что только евреи могут быть по-настоящему талантливыми». Пришло кое-кого разочаровать: «Нет, я не еврей, я на четверть татарин, на четверть русский и на две четверти просто вселенский человек».

– Что накаркал? – невольно отстранил он ухо.

– Фильм провалили! Куприянов меня бросил! Ты этого ждал? Этого?!

– Ничего я не ждал, – пробормотал он обескуражено.

– Ты сволочь! – крикнула она так, что зазвенела люстра. – Сволочь! Сволочь! Сволочь! Сволочь!

И тогда Панин с досады закинул телефон под диван, где он ещё долго верещал голосом бывшей возлюбленной.

Идиотка. Панин кое-как оделся и, мельком взглянув в зеркало, подумал, что не брился всего три дня, а куртка, как ворованная, и поплёлся в магазин. Голова трещала, как спелый арбуз после трепанации. Все чего-то хотят и требуют. Когда же я, наконец, умру? – думал Панин, поглядывая на небо, и желание уединиться на луне охватило его.

Набрал водки, взял сыра с прошлогодней плесенью, какой-то экзотической колбасы, которую ему вежливо порезали, изучающе глядя в лицо, должно быть, узнали, зачем-то – заварных пряников и топлёного молока, хотя не любил его. Опохмеляться буду, тяжело мечтал он, вышагивая, не разбирая дороги, по лужам.

Следом за ним долго тащилась дворовая собака, нюхая воздух. Чувствуя с ней единение, кидал куски, ворча в том смысле, что колбасы и так мало. Дома, не раздеваясь, прямо в коридоре, накатил стакан, занюхал сыром с плесенью, с удовольствием крякнул и под ласковый говор друга-телевизора уснул. Приснилась ему Алиса, которая в морге опознавала ни кого-нибудь, а его лично. Хотел умилиться в том смысле, что всех обхитрил, что он спит пьяненький на Балаклавском и знать ничего не знает, да проснулся и не просто проснулся, а с ощущением большёго несчастья, такого большёго, что грудь сдавило, как будто слон топтался. Что-то должно произойти, суеверно подумал он и услышал, как под диваном всё ещё разоряется телефон.

Он разорялся очень долго, так долго, что со временем Панин перестал обращать на него внимание. Разорялся и днём, и ночью, и снова, и снова, пока, наконец, тому, кто звонил последним, видно, стало невтерпёж, потому что пока Панин с возмущением добирался до телефона, звонивший безостановочно сбрасывал звонок и набирал заново, так что даже получилась какая-то незатейливая мелодия.

– Пьёшь, мил человек? – насмешливо спросил незнакомый голос.

– Пью… – упёрто сознался Панин, выбираясь из-под дивана и отряхивая пыль с колен.

– А твой друг отдал концы…

И Панин вдруг узнал Клавдия Юрьевича Сапелкина по барственным ноткам, хотя никогда не слышал его по телефону.

– Какой друг? – не понял Панин, вздохнув тяжело, как ныряльщик вынырнувший из мрачной глубины.

– У тебя что, друзей много? – насмешливо спросил Сапелкин.

– Хватает, – сдержался, чтобы не нахамить, Панин и почему-то в недоумении подумал о Базлове.

Базлов, как и все, конечно же, мог дать дуба, но ни за что на свете не сделал бы этого по глупости. А ещё он к моей жене клеит, вспомнил Панин, к тому же должен мне миллионов пятьдесят. Стало быть, умереть не имеет права по определению.

– Коровин, вот кто! – разочаровал его Сапелкин.

– Коровин?! – ахнул Панин и поискал глазами бутылку.

Она стояла посреди стола. Панин точно знал, что бутылке есть водка и никуда не надо бежать.

– Он самый, – раздалось в трубке, – вскрыл себе вены.

– Вены… – как эхо растерянно повторил Панин.

– Завтра в час похороны.

– А какое сегодня число? – заподозрил неладное Панин.

– Ну ты даешь! – усмехнулся Сапелкин. – Восемнадцатое! Восемнадцатое, мил человек! Бухать надо меньше!

– Восемнадцатое! – Панин схватился за голову, которая так болела, что казалась огромным чирьем.

Выходит, я три дня мух давлю! – ужаснулся он, но не самому этому факту, а тому, что потерял счёт времени.

– Где? – машинально спросил он.

– На Троекуровском. Как раз этим занимаюсь.

– Я понял, – сказал Панин и потянулся за стаканом.

В голове почему-то пульсировала мысль: «Как всё просто!» Он представил себе голого Коровина в ванной, полной крови. Его передёрнуло. Не так он думал о смерти, а как о подлости или коварстве. И только когда выпил, до него дошло – нет больше Витьки Коровина! Нет, и всё! А если бы я ему перезвонил? Если бы уговорил, если бы ещё раз слово дал поговорить с Арбузовым? – гадал Панин. Крутанул бы меня, подлец, в два счёта, знаю я его. Он ещё в ресторане принял решение, потому и куролесил. Сжигал за собой мосты. И Панин вспомнил ещё об одном друге по институту, Иване Резникове, который после дачного сезона сам диагностировал себе саркому, а московские светила даже консультировали его бесплатно, настолько она была редкой формы. Все началось с пятен на ногах. Как всё просто.

 

 

Глава 4

Женщина-мак

 

Падал редкий снег. Каркали голодные вороны. Панин поёживался, его знобило, словно подкрадывался грипп; хотелось очутиться дома, на любимом диване и обо всём забыть.

Краем глаза он видел изящную руку жены в кожаной перчатке и рукав шубы. Бельчонок пилила с утра, и поэтому на душе скребли кошки.

Витьке будет спокойно, глупо подумал он, глядя на припорошенную снегом землю, тихую и сонную, казалось, не имеющую к происходящему никакого отношения. Но главное было не в этом.

– Какой-то ты зелёный, – сонно заметил Клавдий Сапелкин. – Здесь тебя в комиссию назначили.

– Какую? – покосился Панин.

– Общественную, – через губу обмолвился Клавдий Сапелкин. – Говорить будешь?

Хорошо, что не ты главный, неприязненно подумал Панин и оглянулся: на них, в полный рост, не мигая, смотрел Влад Галкин. Наверное, он теперь знает больше, чем все мы вместе взятые, суеверно подумал Панин.

– Скажу пару слов, – он потоптался, стараясь не глядеть туда, где лежал Коровин.

Гроб открыли для прощания.

– Товарищи… – сказал Панин, – я, как и все вы, друг Виктора…

Его тошнило. Молоко не помогло. В душе стоял комок. Надо было выпить коньячка, как предлагал пошляк и циник Митя Борейченков, но душа не принимала.

– Товарищи, – повторил Панин, – все мы его любили, и все мы будем там… – Панин поднял глаза на Коровина: Коровин был белее снега, даже усы поседели – Я, наверное, раньше всех вас… – вырвалось невольно.

Клавдий Сапелкин неодобрительно покосился, мол, нечего тоску нагонять. А Митя Борейченков шевельнулся всей своей массой:

– Сплю-ю-нь!

Герта Воронцова, стоящая по другую сторону гроба, от удивления вытаращила глаза. Она привыкла, что женщины его не понимали, а мужчины неизменно – в восторге, но никогда не видела таким беззащитным, даже в постели, поэтому считала себя ангелом-хранителем Панина, подпуская к нему только тех, кто был безобиден; вот только с Алисой Белкиной промахнулась, злорадно думал Панин, совершенно не жалея Воронцову, которая была преданней собаки.

Мать Коровина, замученная жизнью, тоскливо заголосила:

– А-а-а-а…

На сосне каркнул ворон, словно подсказывая то, о чём думали все, то бишь о бренности и вечности, а не о человеческой душе.

– Не потому что я какой-то особенный, а потому что мы с Витькой похожи, – продолжил Панин, когда мать Коровина смолкла, чтобы набрать воздуха. – Ему, как и мне, требовалось совсем немного, нашего внимания. Больше ничего. Ни денег, ни славы, только нашего внимания. И в этом всё величие настоящего актёра! Слава Виктору Коровину!

– Хорошо, – оценил, стоящий слева от Панина, болезненный Юра Горбунов. – Я бы добавил: – Прости нас, Витя Коровин!

На какое-то мгновение смерть Коровина всех объединили; профессиональные распри были забыты. Клавдий Сапелкин незаметно промокнул глаза. Герта Воронцова понимающе кивнула. Николай Бараско, который смолоду хлебнул от невзгод актёрской профессии, показал большой палец, мол, уважаю! Митя Борейченков сунул Панину фляжку. Панин отступил в толпу, глотнул. Ему полегчало. По лицу катились то ли слёзы, то ли талый снег; душу сжала ледяная рука. Панин ещё раз приложился.

– Ну хватит! – Алиса вырвала фляжку, одарив Митю Борейченкова гневным взглядом.

Она его не любила, потому что он мог выпить немерено, и Панин приползал от него мертвым.

– Я бы так не смог, – нервно сказал Панин, прощая ей за святое то, что не простил бы никому другому.

– Что? – не поняла Алиса. – Стать неудачником? – саркастически уточнила она.

Рыжий локон мило выбился из-под чёрной шали и напоминал о недавней счастливом поре их влюбленности, однако, серые глаза глядели сосредоточенно, словно решали проблему мироздания, и не сулили в будущем ничего хорошего.

– Почему сразу «неудачником»?! – вспыхнул он, чувствуя, что за последние три дня что-то изменилось в худшую сторону. – Почему?! Зарезать себя!

Алиса осуждающе постучала себя по лбу, мол, нашёл о чём талдычить на похоронах, и в свете его недавней провинности ядовито пообещала, чтобы испугать:

– Ты кончишь не лучше!

Последнее время у неё появилась привычка шпынять его безжалостно, и он ещё толком не понял, как реагировать. Может быть, поэтому я и приберёг себе берлогу на Балаклавском? – мучился он жалостью к самому себе, пропащему и никудышному; сердце ещё раз сдавило. Всё кончено, думал он. И сладкое чувство восторга наполняло душу: умру назло всем, а тебе в особенности, Бельчонок!

– Обещаю начать работать над сценарием... – терпеливо пробормотал он, сцепив зубы, чтобы она только стала той прекрасной, терпеливой и нежной, которой была когда-то, когда грела его душу.

– Ну слава богу! – всплеснула руками Алиса. – Взялся за ум! И пожалуйста, – вдруг любя поправила на нём шарф и поцеловала в губы, – пьёшь последний день!

Он вспомнил, как увидел её впервые – легкую, воздушную – фею, которую стал называть Бельчонком. С тех пор она научилась искусно загонять его в угол, и как ни странно, он только скрипел зубами, не в силах привыкнуть к роли подкаблучника.

У нас наступил период, когда большинство людей разбегаются по углам, ненавидя друг друга. Юность прошла, планы зрелости не сбылись, любовь растаяла, секс утратил свежесть, впереди десятилетия вымученной жизни, старость и смерть. Перспектива не из приятных, раскинул мыслями Панин и даже не огорчился.

– Честное пионерское! – неловко пообещал он, не веря ни в чью искренность, и подумал в который раз, что зря женился. Надо было сразу после первой неудачного опыта податься не в актёры, а в отшельники, больше толку было бы.

 

***

Как главу социопатов Панина усадили подальше от президиума.

– Не доверяют, – насмешливо заметил неунывающий Митя Борейченков и весело подмигнул.

Клавдий Сапелкин держал речь. Юра Горбунов, которому из-за широкой спины Мити Борейченкова, ничего не было видно, спросил наивно:

– Когда бухать начнём?!

– Не гони, Шумахер, – промычал Николай Бараско и показал восхищённо пальцем на Сапелкина: – Вот чешет!

Сапелкин, действительно, говорил в том смысле, что следует брать пример с Виктора Коровина, о его твёрдых, как алмаз, принципах, а не размениваться по мелочам, то бишь надо ждать высоких во всех смыслах ролей. Точнее, он сказал: «Смоктуновских! Только не у каждого та лестница есть!»

Лицемерная скотина, думал Панин, такие долго живут и умирают в окружении алчущих родственников.

– Я и не гоню, – расстроился Горбунов, незаметно опрокинул в себя рюмку и извинился взглядом перед Алисой.

Алиса знала, что после того, как Юру Горбунова уволили из театра Ермоловой, он здорово сдал, сделался мятым, как туалетная бумага, пенсии не хватало, сниматься приглашали всё реже и реже, на пятки наступало молодое поколение. Было отчего запить. Она понимающе улыбнулась и подумала о муже, что он тоже в таком же идиотском положении, но даже не подозревает об этом, хотя вид у него страдальческий: залысины, редкие волосы, глаза пустые. Надо было что-то предпринимать, хотя бы из-за детей, но она всё не решалась, откладывая, как всегда, на потом.

Николай Бараско сказал в характерной для него вкрадчивой манере:

– Всё равно дурак! – И вопросительно оглядел всех, кто сидел рядом за столом.

Все согласились и с облегчением заёрзали. А то сидят, как на насесте, подумала Алиса. Юра Горбунов навёрстывал упущенное:

– За мной жена в пять заедет, – и в нетерпении схватил бутылку.

– Меня, слава богу, никто не ждёт, – заверил Николай Бараско, накладывая себе в тарелку «шубу с селёдкой», намекая таким образом на свой последний скандальный развод.

Все знали, что Николай Бараско везёт так, как никому ещё в жизни не везло, даже Панину, кризис киноискусства его абсолютно не коснулся, амплуа его ценилось на вес осмия, а жены вешались на него быстрее, чем игрушки на новогодняя ёлку; и животик себе завёл, и деньгами сорил, как сибирский купец. Однако на нём лежала та же печать усталости, что и на Панине, и на Коровине и на Горбунове. Только Митя Борейченков ещё не познал горечь разочарования, был щедр, с широкой русской душой и скор на язык и кулаки, что один раз подвело его в армии, но нет худа без добра – сделался богатым, счастливым и знаменитым.

– Вздрогнули, славяне! – тихо, чтобы не нарушать приличия, пробасил Митя Борейченков.

На них осуждающе зыркнули из президиума. Панин спрятался за соседа, испугавшись, что окончательно попадёт в чёрный список. Он ещё на что-то надеялся. Митя Борейченков заговорщически хихикнул:

– Чуть-чуть по маленькой, – покрутил рукой, едва сдерживая смех, – и курить пойдём.

 Панин ждал: к нему вот-вот должны были подойти и сделать предложение. Подходили всегда и везде, отдавливая ноги, особенно на поминках. Однако вот уже и Сапелкин речь толкнул, и выпили крепко три по три раза, и даже Юра Горбунов начал икать, как всегда от избытка водки, но никто так и не примостился рядом, просительно заглядывая в глаза.

Я как тот андалузский пёс подумал Панин, испугался и, опрокинув стул, побежал: мимо Арбузова, который отворотил поросячью морду в сторону, мимо Мамиконова, уткнувшегося в тарелку с конским копытом, и мимо Никиты Пантыкина, окруженного светскими львицами, цедящих актёрскую кровь. «Привет!» – по-свойски окликнул Борис Макаров с морским ежом вместо уха. Раньше он себе панибратства не позволял, а был весьма почтителен и скромен, подсылая своего ординарца Валентина Холода, тычущего всем держатель с полотенцами. Панин не отвесил Макарову оплеуху в это самое колкое ухо, лишь потому что кто-то, которого он не разглядел, громко сказал: «Наш Панин снова на конфликт нарывается». И он понёсся прочь, только бы подальше от лицемерных глаз и сочувствующих вздохов, однако, куда бы ни сворачивал, везде натыкался на Алису.

– Что ты за мной ходишь и ходишь? – зашипел Панин, незаметно оглядываясь, на них пялились со всех сторон. – Чего ты за мной ходишь?!

– Андрей, не пей, – попросила она. – Не пей, родимый!

Когда человек матереет, он перестает сострадать, подумал Панин.

– Сколько хочу, столько и пью! – отрезал он, ненавидя её всеми фибрами души.

– Но ты же обещал! – упрекнула Алиса.

– Я обещал не пить?! – уточнил он, вопросительно склонив растрепанную с залысинами голову.

– Нет, – призналась она.

– Я обещал пить последний день! – огорошил он её.

– Ну, Андрей… – произнесла она.

– У меня друг умер! Друг! Могу я ради этого забыться?!

– Можешь! Самодовольный неудачник! – плюнула она и пошла через зал к выходу.

И походка у неё была твёрдой и решительной, от бёдер, хотя и с лишним движением в районе лодыжки, которое придавало шарм и так нравилось Панину.

– Ну и иди! – крикнул он и хотел добавить: «К своему Базлову!» Но не добавил, потому что это было совсем уже глупо.

Правду говорила мама: «Бывают дни похуже!» уныло подумал он и бесцельно потащился дальше, подволакивая ногу, которую отсидел. Он бы всё Алисе простил: и Базлова, и занудство, но слово «неудачник» оказалось последней каплей крови.

– Ты чего такой мрачный, как баран на празднике? – спросил Митя Борейченков, когда Панин наконец нашёл прохладную струю воздуха и выскочил на огромный балкон. Здесь было свежо в прямом и переносном смысле.

– Хочется голого секса, никаких отношений, – пожаловался Панин, ежась от сырости.

– Как я тебя понимаю, – у Николая Бараско сделались блудливые глаза, он сглотнул слюну.

– Мужик, – как медведь, втянул в себя воздух Митя Борейченков, – а кому не хочется?! Назови мне? – и показал на киношную братию.

– Ну-у-у… Я не знаю, – Панин оглянулся, вмиг успокоившись. Митя всегда действовал на него, как седативное средство. От балюстрады, возле которой они стояли, хорошо было видно толпу, перешедшую в третью стадию опьянения, и потому гудящую неприлично громко. – Может, Сапелкину? – предположил он мстительно.

– Ты что! – в тон ему воскликнул Митя Борейченков. – У него же жена молодая. Она ему всё, что осталось, оторвёт. Впрочем, сейчас узнаем! – храбро мотнул он руками и сделал шаг в сторону зала.

– Погоди! – остановил его Панин, делая грустное лицо и подхватывая Митю Борейченкова сзади под мышки. – Я пошутил!

В Панине вдруг сыграли инстинкты самосохранения: Сапелкин мог ещё пригодиться, мало ли что, вдруг пригласит в свору, только перед умным Бараско, который вмиг всё понял, сделалось стыдно.

– А я нет! – Митя Борейченков развернулся, как пловец, и заехал локтём Панину в губу.

Николай Бараско насмешливо смотрел на них, отскакивая и увёртываясь в нужные моменты. После долгих лет актёрского прозябания Николай Бараско вдруг стал так много и вкусно есть, что появились упорные слухи о его ранней грудной жабе.

С минуту они боролись, сбивая вазоны, как кегли. Победил ловкий Панин, усадивший Митю Борейченкова в один из них.

– Фу-у-у… – глубокомысленно вздохнул Митя Борейченков, сорвал былинку, задумчиво пожевал и полез назад: – Чего у тебя с лицом?

– Да так ерунда, – ответил Панин, прикладывая платок. – Пойдём выпьем?

– К чёрту! – безапелляционно сказал Митя Борейченков, поводя плечами. – Я курить буду! Слушай, а чего мы боролись?

– Я не помню, – сказал Панин.

От водки и усердия он, действительно, забыл причину конфликта.

– И я! – добродушно засмеялся Митя Борейченков и хлопнул Панина по плечу. – Хороший ты мужик, Андрей, легко с тобой!

– Моя жена другого мнения, – кисло заметил Панин, отстраняясь от дыма.

Он не курил с тех пор, как откосил от армии. В психлечебнице, где он лежал, ему сказали, что у него слабые лёгкие, а сосуды в голове, как «у пятидесятилетнего боксёра, который перенёс не один десяток нокаутов». «Не надо становиться против тяжеловесов, – предупреждал тренер. – Не надо!» Но он всё равно лез и лез, испытывая себя на прочность. Потом это стало девизом его жизни: «Бей первым, и ты победишь!»

Подошёл пьяный Юра Горбунов и громко икнул:

– Вы верите, что Витька мог себя зарезать?

– Нет, конечно! – безапелляционно заявил Митя Борейченков. – Просто так не мог, но если приказала собака!

– Какая собака?! – крайне удивился Панин, чувствуя, что глупеет на глазах.

– Какая?.. – качнулся Митя Борейченков всей своей массой. – Обычная. Там в темноте бегает… – размашисто махнул рукой с сигаретой, но лицо у него оставалось абсолютно серьёзным, разве что в глазах плясали чёртики.

За рекой горели огни и слышался шум ночного города.

– Не-е-е, не мог, – не обращая ни на кого внимания, сказал Юра Горбунов. – Он актёр классный, но не псих.

– Не повезло, – сердечно вздохнул Николай Бараско и насмешливо посмотрел на Юру Горбунова.

– Что? – воинственно спросил Юра Горбунов. – Что? У меня зелёные рога выросли?

– Нет, но ты выглядишь, как Шрек-два!

Все радостно заржали, Панин – тоже.

– Пошли вы!.. – взорвался Юра Горбунов.

Николай Бараско страшно деликатно потупил взгляд. Обычно из-за таких мелочей никто не ссорится. Повседневность вредна для актёра, вот Митя Борейченков и выдумывал всякую ерунду, тоже, однако, заводясь, подумал Панин.

– По-твоему, только психи вскрывают себе вены? – агрессивно спросил Митя Борейченков, и лицо у него сделалось дюже философским.

– Не всегда, – исключительно на нём сосредоточился Юра Горбунов.

Желваки у него заиграли, он тоже был горячим, как все мелкие люди.

– Он просто ушёл из жизни тех людей, с которыми ему было плохо, – объяснил Митя Борейченков, на этот раз демонстрируя абсолютно честные глаза, уличить его в лицемерии было невозможно.

– Думаешь? – икнул Юра Горбунов и успокоился.

– Уверен, – подтвердил Митя Борейченков. – Смотри, сколько, – и ещё раз показал на зал.

– И мы такие же? – удивился Юра Горбунов.

– Естественно, – занялся самобичеванием Митя Борейченков, выговаривая каждый звук.

– Я не такой! – отрёкся Юра Горбунов. – Я лучше! Меня Маринка ждёт.

Маринка Яковлева, его жена и примадонна в «Геликон-опере», души в нём не чаяла, должно быть, поэтому Юра Горбунов был ещё жив.

– Такой же! – со всем пылом души заверил его Митя Борейченков.

– Нет! – простодушно икнул Юра Горбунов.

– Такой же! – задумчиво выпустил облако дыма Митя Борейченков и посмотрел на них, жалких и никчёмных коротышек.

– Можно, я тебя ударю? – жалобно попросил Юра Горбунов.

– Ударь, – наклоняясь, великодушно подставил щеку Митя Борейченков. – Только не больно.

– А у меня аневризма, – вдруг сказал Николай Бараско.

И все уставились на него, как на снежного человека.

– Где? – озадаченно выпрямился Митя Борейченков.

– Здесь, – Бараско постучал себя по лбу.

– Врёшь! – возмутился Юра Горбунов. – Ну, ведь врёшь, сукин сын!

Он словно говорил: ну, я болен, давно и неизлечимо, а ты-то, молодой и красивый; с чего бы вдруг?

– Нет, не вру. Сегодня узнал, – старался глядеть на них честно Бараско, хотя рот у него так и растягивался в ехидной ухмылке, мол, подкузьмил я вас, не ожидали; поэтому обычно ему с первого раза никто не верил, полагая, что он всегда и везде юродствует, даже на мостике боевого корабля, однако, надо было знать Николая Бараско, который до сих пор помнил, кем он был совсем недавно – типичным бомжом, без семьи, без денег, без будущего.

Теперь он навёрстывал упущенное, как петиметр. Последняя жена, актриса «Современника», похожая на жердь, с пухлыми, гелевыми губами, отсудила у него квартиру в Питере и даже претендовала на самое кровное – гонорары, но с этим у неё ничего не вышло, потому что она никогда не играла с ним ни в одном из фильмов, а хитрый Бараско соответствующим образом оформлял свои договоры, на которых даже стояла её подпись с отказом от претензий. Отныне Николай Бараско снимал квартиру на Валовой и, казалось, в одиночестве был счастлив и даже наслаждался жизнью, пользуясь услугами обычных vip-проституток, не утруждая себя любовью и надеждами. А оно вон как, подумал Панин.

– Не фига себе, – озадачился Митя Борейченков в стиле апарт и озадаченно почесал затылок.

– Так ты же умрёшь?! – неподдельно заволновался Юра Горбунов.

Уж он-то знал, что такое болячки, палаты и капельницы, и думал, что это прилипало только к нему.

– Знаю, – с достоинством ответил Николай Бараско, – может, прямо сейчас, а может, через десять лет.

– И что, ничего нельзя сделать? – ещё пуще заволновался Юра Горбунов.

Он представил, что так же внезапно кончится, хотя жена пичкала его лекарствами, как пичкают антибиотиками рыбу в садке.

– Может, и можно, откуда я знаю! – поскромничал Николай Бараско.

Его актёрское кокетство стало фирменным знаком, с учётом которого делались сценарии, даже партнеров специально подбирали под него – не выше переносицы. И Николаю Бараско, как никому, везло. «Настало моё время», – говорил он, с оглядкой на жён, ибо не знал, какая из них предаст его раньше, чем опустошит его кошелёк.

– Погоди, тебе, что, ничего не объяснили?! – удивился Юра Горбунов, справедливо полагая, что отечественная медицина никуда не годится, а всё дело в хорошем блате и мздоимстве.

– Может, и объяснили, – вошёл в роль неизлечимо больного Николай Бараско, – только я понял одно: пить нельзя, а волноваться – подавно. Зачем тогда жить?! – и вскинул руку в жесте отчаяния из фильма «Взволнованный самоубийца».

И это тоже было кокетством, которое так нравилось зрителю. Его обожали. На него глядели с восторгом – что он ещё выкинет на экране?!

– Ну ты даешь… – снова невпопад сказал Митя Борейченков, – слушай, тебе хорошую бабу нужно, чтобы напряжение сняла.

– Бабу?.. – на мгновение озадачился Николай Бараско и наконец-то стал самим собой, то есть без той киношной мишуры, которая пристала к нему как банный лист. – Не-е-е-е, с бабами у меня обычно сплошная проблема, – поморщился он, должно быть, вспомнив все свои семейные коллизии.

– А хочешь, мы тебе прямо здесь её найдём?! – загорелся Митя Борейченков, и глаза у него наполнились диким восторгом.

Он был известным сводником, рука на этот счёт у него была лёгкая, как у цыганской ворожеи.

– Кого? Проблему? – хихикнул Николая Бараско, на мгновение показав редкие, прокуренные зубы.

– Нет, зачем? Обычную бабу! – засмеялся от души Митя Борейченков, заглядывая в чёрное, московское небо и не находя в нём ничего интересного, кроме жёлтой огромной луны.

– Я уже ни на что не годен… – признался Николай Бараско, поникнув головой.

– В смысле?.. – не глядя на него, насмешливо уточнил Митя Борейченков; морда его при этом выразила полнейшее ехидство.

– В смысле психики, – болезненно поморщился Николай Бараско, понимая, что с актерами откровенным быть нельзя, тут же намотают на ус.

И всем стало ясно, что никакой бабы ему, действительно, не нужно, что он устал душой и телом и рад только развесёлой компании, выпивке и людскому шуму в зале.

– Ерунда! – заверил Митя Борейченков. – Вон какой станок пропадает, – и мечтательно поцокал языком, поглядывая в зал.

– Точно! – обрадовался Юра Горбунов, высматривая кого-то за спиной у Панина. – Я её давно приметил. Фигура у неё шикарная… – Юра Горбунов в восхищении покачал головой, явно забыв о Маринке Яковлевой, которая, кстати, не позволяла ему никаких вольностей насчёт доступных и недоступных женщин, дабы он из-за отсутствия брезгливости не притащил в домашнюю постель какой-нибудь заразу. В студенческие годы он был большим гулякой, мог пить три дня кряду с тремя однокурсницами, по очереди затаскивая их в постель, правда, с годами хватка у него ослабла, а вместо неё на лице у него появилась растерянность, он вдруг стал понимать, что жизнь не такая, какой он хотел бы её видеть до конца своих дней.

 Панин сделал усилие, чтобы не оглянуться. Не любил он эту вульгарную мужскую жеребятину, предпочитая думать о женщинах романтично и непредвзято, и составлять собственное мнение.

– Хороша… хороша… – мечтательно произнёс Митя Борейченков, – сам бы взялся, но… женат! А для друга ничего не жалко! – и хлопнул тяжёлой рукой Николая Бараско по плечу.

Николай Бараско кисло сморщился, припомнив всех своих жён, которые сосали из него и сосали и высосали все жизненные силы. Юра Горбунов пошло засмеялся, поняв его сомнения; а Панин подумал, что женщина, которую они приметили, наверное, одна из шлюх, которые обычно попадали на такого рода мероприятия непонятно как.

– Ну вас к чёрту! – Панин катастрофически быстро трезвел. – Дураки! – Развернулся, мотнув широкими плечами, и пошёл искать водку.

Хватит с меня разочарований и смертей, думал он, сколько можно! Я устал. Нужна определённость, а не пьяный трёп. Определённость в моём положении – это та соломинка, которая может спасти, или не спасти, как повезёт. Его потянуло на философствование со всеми обидами, которые сопутствовали жизни, и он припомнил их все, скопом, от школы до нынешнего дня, в котором царствовала Алиса.

– Погоди, я с тобой! – кинулся Митя Борейченков.

Но почему-то так и не нагнал его. Зато проходя мимо бара, Панин увидел себя в зеркале и страшно испугался: лысый, старый, с бульдожьими складками под челюстью. «Эта фигня, которая смотрит на меня, мне страшно не нравится», – заявил он сам себе. Отражение в зеркале не имело никакого отношения к реальности: Панин всегда казался себе выше, красивее, а главное – мужественнее. Настроение упало ниже плинтуса; напьюсь, обречённо решил Панин, напьюсь.

Его остановило только одно: на другой стороне бара Митя Борейченков во главе троицы убалтывал женщину. Мастером он был по этой части, давил на жалость и слезу, ну и на сознательность, конечно. Однако на этот раз он проделывал это не для себя, а для Николая Бараско. Женщина была яркая, как мак, и безумно походила на Светку Лазареву, которая жила в Ялте, только лицо у неё было ещё более юным, не оформившееся, а ноги, как у Светки, стройные, и такая же осиная талия, и шикарная копна блестящих каштановых волос.

Не может быть, суеверно закрыл глаза Панин, вспомнил то, произошло у них со Светкой; и там, в прошлом, всё было прекрасно и естественно, без фальши и надрыва; такое не забывается. Даже с Бельчонком у них было не так красиво, а с Лазаревой было. Теперь-то я разбираюсь, с превосходством над собой, тем прежним, каким я был, глупым и наивным, подумал Панин. Теперь меня на мякине не проведёшь.

С завтрашнего дня начинаю новую жизнь! – решил он. Брошу пить, займусь делом, какие наши годы? Женщин побоку! Напишу сценарий и поставлю фильм! Заодно и Базлова на вшивость проверю, а уже потом точно повешусь на рояльной струне, всё лучше, чем умереть от алкогольного инфаркта.

К его счастью, когда он снова открыл глаза, ничего не изменилось, и это была по-прежнему она – Котя, как он любовно звал Светлану Лазареву; в детстве у него была кошка по кличке Катерина; и Митя Борейченков в свойственной ему неотразимой манере обольщения, гнул и гнул своё, кивая на Бараско, мол, дюже талантлив, лучше не найти, он и спляшет, и споёт, и денег у него куры не клюют, а щедр – не знаю, как! В общем, покупали, как барышники, разве что в рот не заглядывали. Панину стало почти физически дурно. Он понял, что на его глазах растаптывают то светлое и неповторимое, что он испытывал к Лазаревой.

– Котя! – воскликнул он неожиданно для самого себя.

Женщина-мак оглянулась, как оглянулась бы Светлана из того прошлого, в котором осталась. Давнее чувство вины всплыло в Панине, и он застыл, как соляной столб.

Все четверо тоже уставились на него, как на круглого, неповторимого идиота, который способен всё испортить одним махом. Митя Борейченков, ехидно улыбаясь, крикнул:

– Андрей… ау! – и помахал ручкой, мол, у тебя все дома в такой ответственный момент?

 Панин заставил себя сдвинуться с места. Ноги были каменными. Казалось, он тащит пудовые гири через пустыню Гоби, и путь, ой, как далёк, но до цели, не сводя глаз с Лазаревой, всё-таки добрался как раз вовремя, чтобы друзья не успели опомниться.

– Так, мужики… – рыбкой поднырнул под локоть Мите Борейченкову и смело отпихнул его животом, – у меня с дамой свидание. Так ведь? – покосился, как гусар на лошадь.

– Так, – засмеялась женщина-мак.

И его удивило, что она абсолютно беззащитна, даже со своими яркими губами, призванными поставить барьер перед любым мужчиной; и в этом она тоже походила на Светку. Сердце у Панина дрогнуло: в этот момент её карие, бессовестные глаза, как у Светки, казалось, сделали с ним то, что не могла сделать жена целых пятнадцать лет, и Панин чуть-чуть отпустил вожжи. Насколько он не доверял никому, настолько же был осторожен, а здесь, на тебе, не удержался и отпустил. Опыт говорил ему, что всё ложь и неправда, что на романтиках воду возят с понуканием, однако, ничего поделать с собой уже не мог, отпустил так отпусти, и его понесли чувства.

Первым опомнился Митя Борейченков и, вытаращив глаза на Панина, всё понял: не надо будить зверя, это плохо кончается. Непонятно, почему Панин так поступил, ну да бог с ним, неважно. Однажды на даче они схлестнулись, причём из-за какой-то ерунды, о которой тут же забыли, досталось, как ни странно, ему, то бишь Мите Борейченкову, потому что он берёг Панина, не дюже махался, поэтому сейчас попытался сгладить ситуацию, памятуя о том, что у Панина кризис.

– Мы уходим, – миролюбиво сказал, – хотя это неправильно!

– Чего неправильно?! – грубовато уточнил Панин, невольно сжимая кулаки, и глаза у него заблестели, как у шального.

Минуту назад он мечтал повеситься на рояльной струне, а сейчас жизнь вывернула неожиданное коленце, и появилась глупая надежда, в которую Панин не верил последние лет двадцать, как не верил ни одному режиссёру, потому что нет хуже играть чужой опыт. Не уживался он с этим чувством; съемочную площадку делил, но не уживался, потому что в редкие моменты чужой опыт совпадал с его личным опытом, и от этого оскудеваешь, выхолащиваешься и становишься похожим на мёртвый, осенний лист.

– Люблю тебя, мерзавец! – обнял его Митя Борейченков с блаженным выражением на лице и, подхватив Николая Бараско под руку, утащил его, упирающегося, на другой конец бара, пообещав: – Я тебе лучше виски куплю!

Юра Горбунов ничего не понял и, жалко улыбаясь, поплёлся следом, вопросительно оглядываясь на Панина и незнакомку.

– Идите, идите! – нервно крикнул Панин и повернулся к ней, помолчал, набычившись, и сказал, как только один он умел: – Котя, я искал тебя сто лет!

Никому так не говорил давным-давно, даже Бельчонку, потому что Бельчонок перестала реагировать на его слова и сделалась почти чужой, и в этом Панин не был виноват; в этом было виновато время и то, что происходит между мужчиной и женщиной, когда они живут бок о бок целых пятнадцать лет.

– Женя, – поправила его женщина-мак с улыбкой.

– Светка, – произнёс он с тоской, понимая, что с этого момента она навсегда покидает его.

В памяти всплыло то последнее, что он запомнил перед кровавой вспышкой: её безумно прекрасный, просто королевский поворот головы. Сюрреалистичность происходящего только обострила чувства. Он словно забыл, что прошло столько лет; и жизнь обманула его в очередной раз.

– Ж-е-н-я… – сделала она скидку на его пьяное состояние и тряхнула головой так, что тёмная прядь упала ей на лицо, и от этого оно сделалось ещё ярче и коварнее.

– Женя, – попробовал он на вкус, ещё не доверяя ни слуху, ни ощущениям.

– Да, – подтвердила она, повернув голову совсем, как Светка, по-королевски, с надменной красотой, – Евгения Таганцева, консультант Сапелкина.

– Опять этот Сапелкин! – нашёл причину вскипеть Панин и невольно глянул туда, где сидел Сапелкин.

Клавдий Юрьевич толкал очередную речь, но так как его уже никто не слушал, то доверился кулуарной своре.

– Мой наниматель, – добавила Таганцева, и в глазах у неё возникла искра смеха, но не превосходства, а понимания; и это было то единственное, что могло ещё удивить Панина в этом мире, ибо он давно уже довольствовался суррогатом в чувствах и устал ждать настоящего и цельного.

В отличие от Бельчонка, которая последние лет пять бесконечно демонстрировала опыт, Таганцева глядела на него вопросительно и чем-то походила в этом отношении на вечно кланяющегося Базлова. Но Базлов унижался, а здесь всё было по-другому, неизбывно.

– Вот как! – сказал Панин, не упуская в ней ничего: ни внимательных глаз, ни блестящих волосы, ни полного отсутствия самодовольной агрессии, свойственной большинству молодых женщин до того самого момента, как они узнавали в Панине актёра.

Слово «наниматель» прозвучало для него, как «любовник». А с другой стороны, слава богу, не актриса, здраво рассудил он, ибо даже в постели с актрисами надо было разговаривать только о том, какие они гениальные. Взять хотя бы мою жену, подумал он о Бельчонке, но тут же оставил эту тему, ибо давно устал от мысленных споров с женой.

– Я ассистент по актёрам в картине «История будущего», – добавила Таганцева, заподозрив, что это совсем не то, о чём подумал Панин. – А в свободное время арт-директор фестиваля «Бегущая по волнам», или наоборот, вначале арт-директор, а потом – ассистент.

Но он сообразил ещё до того, как она закончила фразу.

– Ах! – И пазл к разочарованию Панина сложился окончательно, однако, совсем не так, как он расфантазировался; а расфантазировался он о том, что они пойдут и лягут в постель.

Они были заочно знакомы. Таганцева звонила ему несколько раз в год и приглашала на фестиваль то во Флоренцию, то в Берлин, но Панин так же из года в год вежливо отказывался. Вот откуда я её знаю. У меня и в мыслях не было, что она – вылитая Лазарева, иначе бы я, ни минуты не раздумывая, явился бы на этот чёртов фестиваль с огромнейшим букетом огненных роз. Догадка о том, что в жизни он по большому счёту свалял дурака, овладела им. Нет, не так он себе её представлял, прямее и ровнее, что ли, даже по восходящей, но только не сплошными кругами и не предательством самого себя. А выходило, что я всегда ошибаюсь, отчаялся он; и объяснения этому не было, как не было объяснения всем тем случайностям, которые происходили с ним с тех пор, как он осознал себя как актёр.

– Все мои предложения остались в силе, – сказала Таганцева с такой приятной выдержкой, словно абсолютно не поняла шальных мыслей Панина.

Идиот, покраснел Панин, круглый, неповторимый, и впал в ступор. Он мог думать только о том, что разговор короткий и мордой в грязь. Как правило, женщины так с ним не поступали, а он, подлец, поступал, ибо что это было его защитной реакция от пошлости жизни, от своей известности, будь она трижды проклята; и он точно так же не жалел себе, как не жалел никого из своего окружения, и посему многие его считали грубияном.

– Я вам позвоню, – сжалилась она, оберегая себя тем самым королевским поворотом головы, который так очаровал Митю Борейченкова и Юру Горбунова.

– Да… пожалуйста… – сцепил он зубы, сгорая от стыда и не давая себе никаких поблажек.

– Нет, правда! – вспыхнула она в ответ на его отчаяние. – Мы едва знакомы…

Впервые за много лет он ощутил себя ребёнком и едва не доверился ей, как попу на исповеди. С этого момента между ними возникла та сердечность, которая могла стать прологом нечто большёго.

– Мы знакомы целую вечность, – запротестовал он, цепляясь за прошлое, как за самый надёжный якорь.

– Странно… – призналась она под его косым взглядом, – у меня точно такое же чувство, – и словно ступила на шаткий мостик, от волнения её лицо вспыхнуло и стало таким же пунцовым, как и губы.

– Послушай, – предпринял он ещё одну попытку. – Ты очень похожа на одну женщину, которую я любил, но она… она… – у него не хватило сил договорить, потому что он и так был слишком откровенен.

– Она погибла, – досказала за него Таганцева и повернула голову так, как до безумия нравилось Панину в Светке. – Я знаю. Это моя старшая сестра. У нас только фамилии разные.

Земля разверзлась, Панин упал на дно бездны и понял, что Таганцева должна презирать его и ненавидеть.

– Прощайте, – сказал он, разворачиваясь на каблуках, – мне стыдно.

И пошёл, забыв одежду в гардеробе. Митя Борейченков нагнал его, силой усадил в такси и повёз домой, стараясь не глядеть в его сторону, потому что всю дорогу Панин, не таясь, рыдал взахлеб. С ним случилась истерика, одна из тех редких истерик, которую он мог себе позволить только при Мите Борейченкове.

– Ну ладно тебе, старик, ладно, – успокаивал Митя Борейченков его, – с кем не бывает, – и тыкал в нос фляжкой с коньяком.

– Только ни о чём меня не расспрашивай, – просил Панин, клацая зубами по фляжке, – только ни о чём…

Прошлое застыло, как верстовые столбы; прошлого у него Таганцевой не было; и это убило его.

– Не буду, – обещал Митя Борейченков.

– Я большая скотина! – каялся Панин.

– Да ладно тебе… – успокаивал его Митя Борейченков.

– И она права!

– Кто?! – безмерно удивился Митя Борейченков, ожидая правды о чём угодно, но только не о том, что услышал.

– Бельчонок! Вот кто! – и Панин снова рыдал взахлеб.

Больше всего ему было жалко самого себя, своего прошлого, в котором ничего нельзя было изменить.

– Будь проклят этот мир! – страдал он. – Будь проклят!

Они взяли хорошей водки, самую шикарную закуску, которую только можно было отыскать в магазине, и просидели до утра, разговаривая на отвлечённые темы. И им казалось, что они понимают друг друга так, как никогда никого не понимали в жизни.

На рассвете Митя Борейченков ушёл, спросив на всякий случай:

– Надеюсь, ты, случайно, не того?.. – и внимательно посмотрел на Панина.

– Что «случайно, не того»?

– В петлю не полезешь? – заглянул Митя Борейченков в глаза.

– Не полезу, – успокоил его Панин. – Иди, иди, – и даже махнул, мол, ничего не случится, что я дурак, что ли?

Он и не думал об «этом». Кто об «этом» думает с похмелья? Но как только за Митей Борейченковым захлопнулась дверь, поискал глазами соответствующий предмет. Рояльной струны в квартире, конечно, не было. Главное, чтобы не так, как Витька! – зарёкся Панин. Мысль, о том, что его голого, холодного и скользкого будут тащить из ванной, что о нём будут горевать так же цинично, как и о Коровине, только подстегнула его. Назло всем, решился он, даже не думав о Бельчонке. Распахнул кладовку. Под потолком, обвязанный альпинистской верёвкой висел рулон старых обоев в паутине. Панин вытряхнул их на пол и принялся развязывать узлы зубами. Ни одно дело до конца не довёл, с ожесточением думал он, ни одно! Будь всё проклято! Сейчас! Только сейчас! И не нашёл лучшего, как податься в ванную, чтобы выбрать трубу отопления. Как в «Англетере», когда повисну, ткнусь мордой, подумал он, глядя на трубы. Желание побыстрее довершить поступок, охватило его.

Веревка оказалась жестком и заскорузлой. По правилам её надо было бы намылить, но и так сойдёт, решил Панин, не барин, и, сунув голову в петлю, тут же соскользнул ногами с края.

Он абсолютно не ожидал, что сразу начнёт задыхаться и даже забеспокоился по этому поводу, но потом подумал, что это временные трудности и что все неудобства пройдут сами собой, главное, их проскочить. Но когда в голове зазвенело и образовалась пустота, он чисто инстинктивно стал искать опору под ногам, ощущая, что пустота засасывает всё глубже и глубже, а звон становится просто таки невыносимым.

Однако ноги почему-то всё соскальзывали соскакивали, и тогда Панин, уже теряя сознание, ухватился за трубу и дёрнул что есть силы. Раздалось яростное шипение, всё вокруг заволокло клубами пара, и Панин понял, что сидит в ванной, а сверху на него, как из брандспойта, с шипением бьёт струя горячей воды.

Правду говорила мама: «Бывают дни похуже!» оторопело подумал Панин, с третьей попытки переваливаясь через край ванны и, как слепой, ища полотенце.

 

***

Утром следующего дня ему, трезвому и умиротворённому от работы над комедией, позвонил Кирилл Васильевич Дубасов:

– Андрей, будешь у меня сниматься?

– Кем? – сдержанно поинтересовался Панин, подумав, что это очередной розыгрыш на фоне всеобщего безумия.

С дикцией, которая и в былые-то времена у Панина не была на высоте, вообще стало плохо.

– Старым мастером кун-фу, – терпеливо объяснил Дубасов, хрипя, как старые меха.

 Панин представил тяжелое, обрюзгшее лицо Кирилла Дубасова, его астматическое дыхание и падающую походку, с сожалением посмотрел на страницу ворда с набранным текстом и сообразил: почётная негативная роль, как у Виктора Коровина, обеспечена. Докатился, но это лучше, чем ничего, здраво рассудил он, и даже лучше, чем сценарий, над которым надо ещё корпеть и корпеть, выводя эту самую фабулу. Душа только и твердила, что сценарная работа – не твой хлеб, что надо двигаться, бегать, прыгать, пить, нравиться женщинам, драться, сквернословить, богохульствовать, презирать, любить и ненавидеть, а не барабанить по клавиатуре в гордом, беспросветном, тоскливом одиночестве, отвлекаясь разве что на вездесущие ошибки, выскакивающие, как блохи.

– Я не читал сценария, – стал юлить он, зная в душе, что уже согласен, что не может, даже при всём своём желании, отказать настырному Дубасову.

И Дубасов тоже знал об этом.

– Почитаешь в самолёте, – весело захрипел он.

– А куда? – Словно ему было не всё равно, лишь бы вырваться из мартовской Москвы.

– Здесь недалеко, – в тон ему ответил Кирилл Дубасов. – В Гонконг. Съёмки три недели.

 Панин постарался не удивиться. Значит, в кадре я буду не больше полчаса, обрадовался он: куча свободного времени! Воображение нарисовало бары, полные экзотических напитков, море и, разумеется, женщины. Говорят, там полно красоток, вспомнил он чьи-то впечатления.

– Когда?

– Завтра в семь утра. Билеты на тебя заказаны.

– Я зуб выбил, – признался Панин, ожидая, что Кирилл Васильевич изменит решение.

– Какой? – уточнил Кирилл Дубасов.

– Передний.

– Мы включим тебе это в страховку! – фальшиво обрадовал Кирилл Дубасов.

– Так я шепелявлю! – поддакнул Панин.

– Озвучим, когда зуб вставишь, – нашёлся Кирилл Дубасов.

– Сколько заплатите? – ухватился Панин за последнюю соломинку.

Кирилл Дубасов назвал такую сумму, что Панин счёл благо быстренько сообщить, пока Дубасов не передумал:

– Я согласен!

Уже в аэропорту Чхеклапкок, прохладном и стерильном, как операционная, Кирилл Дубасов мимоходом спросил, доставая ингалятор:

– А что у тебя с горлом?

– Да так… – шепелявя, ответил Панин и нервно поправил шелковый шарфик.

И действительно, в тамошней жаре эта часть одежды смотрелась чрезвычайно дико.

– Покажи-ка, – Кирилл Дубасов вначале сунул ингалятор себе в рот, потом долго кашлял, потом требовательно заглянул. – Ого… Странгуляционная борозда. Вешался? – поинтересовался со смешком.

– Было дело, – признался Панин, воротя морду в сторону.

После девятичасового перелета в них было полно адреналина, и бодрость пёрла, как шампанское из бутылки.

– Ну-ка… – Дубасов посмотрел в глаза Панину и не нашёл так ничего интересного. – Не бойся никому не скажу. Знакомая история.

– Что… и вы тоже?.. – обрадовался Панин, хотя, конечно, занервничал, ибо никому не нравится выдавать свои тайны.

– Было дело лет сорок назад, – ухмыльнулся Кирилл Дубасов так, словно с тех пор обрел душевное равновесие на всю оставшуюся жизнь.

И у Панина словно с души камень свалился: оказывается, он не одинок в этом пакскудном мире. Через это надо пройти, подумал он, чтобы потом вот так, как Кирилл Васильевич, посмеиваться над самим собой.

– Я тебе больше скажу, из-за женщины! История, как у Шекспира!

Лицо у него опростилось и сделалось мечтательным. Но пообщаться им не удалось, налетел Василий Новиков, администратор группы:

– Кирилл Васильевич, багаж пропал!

– Как?! – схватился за больное сердце Кирилл Дубасов и задышал, словно паровоз.

Все забегали, всё завертелось и закружилось. Панин только руками развёл и тоже взялся помогать. За стеклянными стенами щурилось горячее, тропическое солнце.

– Вечером заходи, расскажу! – просипеть Кирилл Дубасов на ходу и, прихрамывая, пропал в холодном сиянии аэропорта по пути к администратору.

В первый день за суетой и впечатлениями Панин притащился в гостиницу глубоко за полночь. Мнацаканов, который играл главную бандитскую роль и который ходил и смотрел, как Базлов, в рот Панину, предложил, намекая не нечто исключительное:

– Командор, продолжим?.. – Таким нехитрым приёмом он тоже пытался выведать профессиональные секреты Панина.

Мнацаканова взяли из массовки за молодость и фактуру и платили в сто раз меньше, чем Панину. Но он, естественно, об этом даже не подозревал. Одно пребывание в Гонконге было для него подарком.

 Панин снисходительно напомнил, глядя на гладколицых азиатских девушек, сидящих в фойе:

– Здесь можно подцепить любую заразу. Лечись потом.

– Ничего, я помолился, – сказал Мнацаканов, боготворя Панина, как Большего Будду на Лантау.

Казалось, только что они облазили в округе абсолютно все бары и попробовали абсолютно всё, что можно было попробовать. И только благодаря адреналину, который ещё бурлил в них, остались свежими, как огурчики. К чести Мнацаканова, он ни словом не обмолвился о борозде на шее Панин, которую конечно же, заметил, и которая из кровавой превратилась в тёмно-бурую змею.

– Утром мы едем на натуру, – напомнил опытный Панин, стараясь не шепелявить.

Натурой служило озеро с мудрёным названием, которой Панин никак не мог запомнить. Там уже были построены декорации: бунгало и очаг.

– Какое утро?! – воскликнул Мнацаканов, входя вслед за Паниным в лифт и с сожалением оглядываясь на девушек с гладкими, кукольными лицами.

Девушки посылали им авансы в виде умопомрачительных взглядов и покачивали стройными ножками на тоненьких, прозрачных каблуках.

– Ты не обижайся, – Панин доверительно похлопал Мнацаканова по широкой груди, – но Дубасов меня убьёт, если я тебя спою.

– Не споите! – горячо заверил его Мнацаканов, и азарт, как пламя на погосте, тихо вспыхнул у него в глаза.

– Видно будет, – многозначительно сказал Панин, заканчивая коротким фирменным смешком. – Но лучше перенести, поверь моему опыту.

– Такая красота вокруг! Такая красота! – восхищённо твердил Мнацаканов, глядя с девяностого этажа на раскинувшийся внизу город, ярким и сочный, как апельсин. – Ну, пьём хотя бы до рассвета, или нет?

– Ещё успеется, – иронично хихикнул Панин, входя в прохладный номер и сдирая на ходу мокрую майку.

Харизма – это как клеймо, приобретя один раз, избавиться невозможно, думал он.

– Но если что, я в соседнем номере, – на всякий случай напомнил Мнацаканов, заглядывая в дверь.

– Иди, иди с богом, – снисходительно посоветовал Панин и подался в душ.

Только он успел освежиться, как раздался телефонный звонок. Чертыхаясь, Панин вымелся из ванной и поднял трубку:

– Кирилл Васильевич? – узнал он хрипы режиссёра. – Что-то случилось?..

– Заходи, – велел Кирилл Дубасов, – дорасскажу свою историю.

– А как же съёмки? – удивился Панин, поглядывая на часы.

Он и не думал, что это так важно для Дубасова; на сон осталось не больше часа.

– В автобусе поспишь, – коротко ответил Кирилл Дубасов.

– Погодите, мы же едем на катере? – безбожно шепелявя, напомнил Панин.

– Значит, на катере, – бессильно согласился Кирилл Дубасов. – Заходи!

– Хорошо, иду.

Это была последнее их дружеское застолье: через сутки они так разругались, что общались между собой исключительно только через помощников. Панин не любил, когда кто-то знал его тайну, а Дубасов не любил, когда говорят «мимо текста». Он был режиссером старой закваски: Панин устал объяснять, что образ мастера кун-фу получался очень даже по-русски, словно скопированный с деда-геймера из девяностых. Наверное, он и был таким в представлении Кирилла Васильевича; однако, он обозвал Панина «абсурдистом» и стоял на своём: «Эти свои театральные штучки оставь при себе!» – кричал он, намекая, что это в театре он может, образно говоря, хоть лезть на стену, хоть голышом ходить, а здесь изволь руководствоваться сценарием, тем более, что они делают элементарный боевичок, разве что антураж экзотический. Панин в знак протеста срывал дубль на полуслове и уходил якобы курить, на самом деле – опрокинуть раз-другой по сто местной сивухи и позубоскалить с демонической красавицей Синичкиной, чем страшно злил Дубасова. Правда, к его чести, он больше ни словом не обмолвился о попытке самоубийства Панина, и в этом были его принципиальные убеждения настоящего мужика, перед которыми можно было только снять шляпу.

В тут ночь он рассказал свою историю.

– Было мне двадцать шесть. Я только-только закончил ГИТИС, и от меня ушла жена. Заметь, очень молодая и очень красивая жена. Поехала якобы в командировку в Саров и через неделю прислала телеграмму, что полюбила другого.

 Панин внимательно посмотрел на Кирилла Дубасова. Трудно было представить, что он когда-то был молодым. Рыхлая кожа, мешки под глазами и второй подбородок делали его столетним бодрячком.

– Как тебе? – Кирилл Дубасов схватился за ингалятор, который всегда был под рукой.

– Ужас! – всплеснул руками Панин. – Я её знаю?

– Не будем называть имен, – просипел Дубасов, безуспешно хватая воздух остатками соединительной ткани в лёгких. – Теперь она много снимает и много ездит по миру, заседает в различных авторитетных жюри, и к её мнению очень даже прислушиваются. Обо мне, я думаю, она давно забыла. С горя я тоже полез в петлю.

– А зачем? – удивился Панин, полагая, что только ему принадлежит исключительное право вешаться и топиться, как впрочем, травиться, стреляться и прыгать с Крымского моста.

– Молодой был, горячий, – вдруг абсолютно молодым голосом произнёс Кирилл Дубасов.

– У вас совсем другой случай, – возразил Панин, подумав о себе, гонимом перекати поле, на какое-то мгновение, не слыша Дубасова, погружаясь в своё неизбывное горе вечного страдальца.

– Все случаи одинаковы, – вернул его в реальность Кирилл Дубасов, – стресс, невозможность ужиться с самим собой, то да сё, в общем, мелочи. Спасла меня мать. Как, не знаю. Чудом оказалась на даче, хотя, казалось, я всё предусмотрел. Вынула из петли, и, как видишь, я до сих пор живой. И я понял две вещи: жизнь – это всего лишь привычка, и ты должен заниматься в ней тем, что тебе нестрашно делать. Больше ничего не надо городить. А женщины? Они приходят и уходят. Дело не в стакане воды, и не в страхе его не получить, дело в том, что ты можешь создать до того, как тебя не станет. А ты до этого можешь многое успеть!

– Я?! – крайне удивился Панин, потому что никак не ожидал лести от Кирилла Васильевича, который всегда был жёлчным и последовательным в своём скепсисе к миру актеров.

Но затем сообразил, что это не лесть, а жизненный опыт, мужественность, за которую Кирилл Дубасов заплатил тем, что до сих пор, старый и больной, но полный энергии, таскается по съемочным площадками и творит нетленки, что твои пирожки. Ведь он не просто так взял меня на съёмки, ведь ему, наверняка, все уши прожужжали, какой я гад ползучий, думал, цепенея от гордости, Панин, а он не побоялся и пошёл наперекор сапелкинской своре.

– Ты, – подтвердил Кирилл Дубасов. – Тебе дадено! И ты должен исполнить! А остальное всё неважно, остальное всё побоку. Так что изволь терпеть и работать, работать и терпеть. Создавай условия для победы. В петлю больше не лезь! Не твоё это дело. В петлю лезут только из-за большёго греха. У тебя есть большой грех?

 Панин вспомнил о Светлане Лазаревой из Ялты и о Герте Воронцовой:

– Нет.

– Слава богу! – покашливая, резюмировал Кирилл Дубасов и зевнул. – Иди, я спать буду. Ах, да, скорее всего, мы снимем ужасный фильм, но деваться некуда. Только не говори об этом никому.

 Панин понял, что этим разговором Кирилл Васильевич спас его о дубля номер два.

 

***

В тот момент, когда Панин коснулся подушки, в голове у него чётко и ясно позвучал голос Коровина:

– Хочу домой!

Сна как не было. Панин рывком сел и прислушался.

– Витька… – напряженно позвал он, – ты, что ли?..

В номере, полненным прохладного кондиционированного воздуха, было тихо, как на кладбище, даже звуки вечно гудящего город, не проникали внутрь.

– Витька! – снова позвал Панин. – Кончай чудить, я с ума сойду!..

– Хочу домо-о-о-й... Хочу домо-о-о-й... – завыл из-под кровати Коровин.

 Панин подскочил, как ужаленный, обежал номер, заглядывая во все углы и даже в туалет.

– Хочу домо-о-о-й... – произнёс Коровин на этот раз из слива в ванне.

Допился, голоса слышу, чуть не грохнулся в обморок Панин.

– Ничего ты не слышишь, – абсолютно трезво, потому и непривычно, сказал Коровин, – я, действительно, с тобой разговариваю.

– Витька! – несказанно обрадовался Панин, вертясь, как угорь на сковородке.

Волосы у него встали дыбом, кожа покрылась огромными мурашками.

– Я-я-я, – шмыгнул носом Коровин.

– Ну и-и-и… как там? – не нашёл ничего лучшего спросить Панин.

В голове крутились самые дикие предположения: они выпили с Мнацакановым что-то лишнее с экзотическими мышами, или закусили какими-нибудь грибами, приняв их за морепродукты, или же таким жутким образом на него повлиял тропический климат, или местные жрицы любви навели порчу за платонизм, аскетизм и славянскую матерщину.

– Хуже, чем я ожидал, – посетовал Коровин в характерной для него скептической манере. – Бухла нет, и все на пятки друг другу наступают. А ещё планы меняют, как перчатки, никто, заметь, по этому поводу не дерётся. Только хвосты друг другу обрывают.

– Какие хвосты? – вырвалось у Панина.

– Неважно, – стушевался Коровин.

– Так возвращайся! – неожиданно горячо предложил Панин, полагая таким образом избавиться от Коровина, потому что думал, что обратной дороги оттуда нет.

– Не получается. Зря вы меня похоронили, – укорил Коровин. – А бухла нет?

– Нет, – посетовал Панин, вспомнил, что первое, что они сделали с Мнацакановым, это опорожнили бары что у него, что у Панина.

– Вот то-то и оно, – посетовал Коровин, и было слышно, как он сглатывает вязкую слюну.

– Что мне сделать, чтобы ты вернулся? – схитрил Панин, как тогда в ресторане.

– Отроешь меня? – спросил Коровин.

– Всенепременно, – не подумав, пообещал Панин.

– Обязательно отроешь! На Троекуровском, на алее актёров…

– Да знаю я, знаю, – сварливо сказал Панин.

– Рядом с Владом…

– Да знаю!

Он хотел спросить в том смысле, видится ли с ним Коровин, но не успел.

– Ну тогда я жду! – многозначительно и даже с непонятной угрозой сказал Коровин.

– Бывай, – картонным голосом ответил Панин и не в силах бороться со сном, бухнулся в постель.

Утром, естественно, он ничего не помнил. Осталось только тягостное ощущение дикого воспоминания.

 

 

Глава 5

Развод с любовью

     

Ровно через три недели Панин вернулся в Москву. Первое, что ему сообщили в аэропорту:

– Не ходи к ней, она в ярости.

– Откуда ты знаешь? – не без иронии спросил он и постарался, чтобы лицо было серьёзным, а не, как обычно, юродивым.

Они сели к «бешку» и погнали в офис Базлова на юг. Нетерпеливому Панину казалось, что они едва тащатся – неожиданно для себя он соскучился по Москве, хотя не любил её. С небывалой жадностью к переменам разглядывал улицы через запотевшие окна.

– Ещё бы, – счёл нужным донести Базлов, – уехать, никому ничего не сказав! – Отвёл глаза, словно прятал за пазухой камень.

Да он упрекает! – криво усмехнулся Панин. Стало быть, дело не зашло слишком далеко. Ему сделалось весело от одной постной физиономии Базлова, а зная Бельчонка, нетрудно догадаться о причине. Она хоть и стерва, но не дура. Верно, вспомнила старые женские штучки, которыми не пользовалась со времен студенчества? Надеюсь, осталась верной себе? Рой картинок, одна циничнее другой, промелькнул перед ним. И все их он самонадеянно отверг, полагая, что Бельчонок ещё не созрела для измены.

Базлов в свою очередь ничего не сказал о своих подозрениях, которые, казалось, сделались весомее после того, как Пётр Ифтодий донёс ему проникновенно:

– Мы узнали – Панин родом из Новосибирска…

Голос у Пётра Ифтодия звучал красноречивее обычного. От усердия лоб покрылся морщинами, а белые неприятные глаза лихорадочно горели на бледном лице.

– Ну да… – снисходительно подтвердил Базлов, слепо глядя в окно. – А я что говорил?..

Он обернулся: прилизанный чуб у Пётра Ифтодия делал похожим его Гитлера, не хватало мыши над носом.

– Вы говорили, из Челябинска, – упрекнул Пётр Ифтодий и отвёл белый взгляд.

– Значит, ошибся, – равнодушно согласился Базлов.

Ему было не до расследования. Проблемы иного рода волновали его куда больше. Казалось, что взаимоотношения с Алисой зашли в тупик. А между тем, ему с каждым днём всё больше нравились актрисы; он словно помешался от одной мысли, что только актрисы самые прекрасные, самые стильные, самые духовно развитые и самые умные. Лара Павловна, жена Базлова, остановилась в своём развитии в восьмидесятых, и он всё больше тяготился ею; у неё на уме была одна бухгалтерия, которой он выучилась в университете, и больше ничего, кроме бухгалтерии она не знала, правда, ещё отчеты, презентации, корпоративы – вечеринки под её присмотром, но суть от этого не менялась: Лара Павловна сделалась дремучей бизнес леди со своими татарскими скулами, с англицированным жаргоном, со своими деловыми костюмами и похотливыми щенками-референтами, от которых Базлова давно воротило, как от помойки. Слава богу, что он не опустился до слежки, но был уверен, что его благоверная изменяет ему с азиатской хитростью. «Побыстрее сбежала бы с каким-нибудь сиськоловом», – мечтал он. Однако она, естественно, не предоставляла ему такого удовольствия; и он вяло страдал, полагая, что всё само собой рассосётся, как прыщик на носу.

– В шесть лет он переехал в Кемерово, – постным голосом сообщил Пётр Ифтодий, удивляясь, что босс равнодушен к его стараниям.

– Да?.. – вяло переспросил Базлов, накручивая правый ус на палец. – Я и не знал.

– А в Кемерове они с Типсаревичем в один детский сад ходили, – решил шокировать его точностью расследований Пётр Ифтодий.

– Как это?

– Я лично ездил в этот детский сад!

Базлов поморщился, но стерпел. Усердие Пётра Ифтодия не знало границ. Эдак он под меня начнёт копать, неожиданно решил он.

– Потом учились в одной школе, – ничего не замечая, продолжил скользкий Пётр Ифтодий, плетя свою одному ему понятную интригу.

За эту скользкость Базлов его с недавних пор возненавидел: «Вот же угораздило, – брезгливо морщился он, – как я не разглядел?»

– Ну и?.. – задал он решающий вопрос и снова посмотрел на огромной окно, которое, истекая каплями холодного, весеннего дождя, нагнетало тоску. Чтобы убить эту тоску, Базлов надевал тяжеленные туристические ботинки пятидесятого второго размера и в одиночестве отправлялся на плато Кейвчорр Кольского полуострова, отвести душу в пустоте и уединении, среди комаров и гнуса.

– Даже в одну студию ходили!

– Какую? – пересилил себя Базлов.

На набережной, перед банком, голуби купались в луже, предвещая долгожданное тепло. По небу, однако, вопреки надеждам, плыли тяжёлые, зимние тучи.

– Театральную!

– Дальше что?! – не выдержал Базлов, уже злясь со всей очевидностью.

– Дальше Андрей Владимирович уехал.

– Куда?! – выпучил глаза Базлов.

Он даже увидел, как его фраза покарябала нежную душу Пётра Ифтодия, а на физическом уровне вызвала тень гримасы на лице.

– В Москву, – промямлил Пётр Ифтодий, теряясь под строгим взглядом Базлова.

– Связь поддерживали?

И вдруг задался вопросом: «А почему он меня терпит? Почему не пошлёт в задницу с его профессией-то».

– Выясняем, – опустил глаза Пётр Ифтодий.

– Выясняйте, только побыстрее! – приказал Базлов и с досады больно дёрнул себя за левый ус. – Если это Панин, накину полпроцента акций! – пообещал сгоряча и тут же пожалел: до последнего времени Панин ему лично ничего плохого не сделал, кроме того, что приревновал к Алисе. Его безусловное право. Однако Базлов не мог прийти к ней и сказать, что её муж вор. Для этого нужны были не домыслы Пётра Ифтодия, не его доморощенные расследования, а железобетонные, стопроцентные аргументы. Пётр Ифтодий этого не понимал и не должен был понимать. Раздражение к Панину поднялось в Базлове холодной волной: ляпнул, а мне возись!

Вот эту-то подноготную превосходства Панин и ощутил в Базлове, но понял всё по-своему, решив, что Алиса всему причина: не походил Базлов на самого себя, словно его за этот месяц подменили; не доставал свой блокнот и не строчил в него изречения дружка. У него даже походка изменилась. Раньше он крался, а теперь двигался уверенно, как танк, развернув свою широченную грудь, а правый ус весело накручивал на палец.

– Вот ещё половина, – потупил взгляд Базлов.

Скорее бы Пётр Ифтодий поймал его за руку, подумал он с глубокой верой, что платить больше не придётся.

– И это всё?! – нагло изумился Панин.

– Ещё будет, – неожиданно для самого себя пообещал Базлов в надежде, что Панин расчувствуется и откажется от денег.

Накануне Базлов без приглашения явился к Алисе к букетом цветов и шампанским. Алиса посмотрела на его сияющее, глуповатое лицо, на завитые усы, всё поняла и сухо заметила: «Вы влюблены не в меня, а в образ Кривоножкиной из «Чарльстона»; Базлов все уши ей прожужжал о этой комедии: «Ах, какая вы, Алисочка, гибкая в ней и вертлявая!» Базлов страшно смутился, потерял лицо и попытался всучить ей деньги, предназначенные Панину, но и здесь она оказалась на высоте, потому что не только не взяла денег, а ещё и выговорила: «Вот когда я увижу его мертвым, тогда и приходите», хотя предлог Базлова был более чем очевиден: Панин пропал и не вернётся, всё кончено, пора кардинально менять жизнь, то бишь связать её с Базловым и жить припеваючи. Алиса не поверила ни единому его слову, и это поражение убило его, до этого ему казалось, что знаки с её стороны вполне очевидны, дело на мази, и он вот-вот познает тайны Панина пусть даже ценой предательства. «Но воз и ныне там. Неужели она крутит мной?!» – начал догадываться Базлов, не понимая одного: Алисе нужна была такая неупорядоченная жизнь, с её взлетами и падениями, и никто, кроме Панина, не мог её создать. Мало того, Алиса сама была конкурентом Базлову по части познания гения Панина, и уходить от него не собиралась, страстно желая перетерпеть все его похождения и дожить с ним до глубокой старости, ибо не только любила его, но и подозревала, что только в тандеме с ним может чего-то добиться в профессии, иных шансов у неё просто не было.

– Спасибо, – радостно прошепелявил Панин, пробуя языком щербатый зуб и не замечая ничего вокруг. – Я сценарий дописываю…

На самом деле, он даже не подобрался к его вершине, хуже того – не знал, чем всё закончится, хотя глупое название придумал: «Растяпа с пистолетом», претендуя на полновесную комедию. Мало того, у него, кажется, наступил творческий кризис, и он не мог выдавить из себя и лишнего слова. Топтался на месте и плакался: «Какой я несчастный!»

– Ну я не знаю… – неожиданно для себя начал сюсюкаться Базлов. – А «Жулин-три»? – уточнил он, загораясь от одной мысли, что гений Панина преломится в таком ракурсе, что его наконец-то можно будет препарировать на составляющие. От избытка чувств Базлов вырвал себе из усов длинный-длинный волос, и он пал, как белое знамя поражения, на блестящую поверхность стола.

Базлов любил дорогую мебель и обставил кабинет в английском стиле. Сам он восседал в массивной кожаном кресле, похожим на трон. Справа стоял торшер на золочёной треноге, слева – кожаный диван с пуговицами. Две смежные стены занимали книжные шкафы из массивного дерева. Правда, книг, подобранных в сдержанном колере, Базлов не читал. Фирменный бра освещал картины с изображениями скаковых лошадей. Правда, лошади те Базлова не интересовали. Что его сподвигло на такой дизайн, нетрудно было догадаться – тщеславие, которое он в присутствии Панина тщательно прятал, демонстрируя широкую русскую натуру.

– Зачем? – удивился Панин так, словно между ними не пробежала чёрная кошка. – Помнишь, мы на даче трещали о комедии?

– О придурке с пистолетом?.. – хмуро уставился в бронзовую пепельницу Базлов.

– Ну да! – удивился его короткой памяти Панин.

Базлов давно почувствовал, что Панин неуловимо изменился, что он приобрёл новую, неведомую силу, и это его страшно смущало; Базлов держался из последних сил, чтобы не пасть ниц и не попросить прощение, за Алису, за жадность, за глупость с «Брамселем», за свои подозрения, за суету и нерасторопность с шантажистами, за комедианта Пётра Ифтодия, но ничего подобного, конечно же, не сделал.

– А-а-а… комедия? – переспросил он невпопад. – Но ты же сам говорил, что комедии нынче не в моде?

– В моде! – самоуверенно заверил его Панин. – Уж поверь мне! В большой моде!

Именно в таком состоянии Базлов его и обожал, поэтому устоять не мог. Душа жаждала полёта и новизны ощущений. Была не была, шагнул в бездну Базлов.

– Хорошо! – решительно хлопнул он по подлокотникам. – Комедия, так комедия! – И подскочил от неподдельной радости.

Его никто не тянул за язык и не заставлял попадать под старое, забытое влияние Панина, а тем более сдаваться на милость победителю. И только гордость не позволила ему сообщить об этом другу, ибо он знал, что друг этим всенепременно воспользуется в своих корыстных целях.

 

***

Не успел он сойти с трапа самолёта и включить телефон, как смски роем слетелись ему на экран.

«Ты где?» – вопрошала жена ровно три недели назад. А потом она ещё терпеливо писала: «Я волнуюсь, отзовись!» В тот день, вспомнил Панин, я в обществе демонической красавицы, Ларисы Синичкиной, прохлаждался на озере «Inspiration», то бишь «Вдохновение» – то, что пошляк и циник, Митя Борейченков, называл маленькими радостями жизни. «Я написала заявление в полицию – тебя признают пропавшим без вести», – сообщала Алиса, явно сдерживая ярость. И наконец: «Я подала на развод! Какого чёрта?!» Должно быть, ей донесли, что я в Китае, решил он не без ущерба к своей психике; и тихое злорадство наполнило его: не будет называть меня самодовольным неудачником.

Пару сообщений были от Базлова, ещё с полдюжины от личностей, среди которых не было ни одного режиссёра или продюсера. Держат оборону, хихикнул Панин. Отныне ему было всё равно, он познал истину, хотя истина эта была чужой.

Но самое главное, в графе «пропущенные» значилось пятнадцать звонков от Герты Воронцовой, и целых сто двадцать один – от Евгении Таганцевой. Ага, тоже позлорадствовал Панин и не подумал отвечать ни той и ни другой, ибо Герта Воронцова последнее время делала вил, что не замечает его. «А Таганцева должна меня презирать. Я актёр, а не ублажатель», – подумал он; и лик её за прошедший месяц если не поблек, то утратил свежесть. Светлана Лазарева ещё не ассоциировалась у него с Таганцевой, а красотка Синичкина оказалась на редкость милосердна для души и тела, хотя и легкомысленна, как все кокотки. И он подумал, что если Таганцева в него влюблена, то: «Пусть попробует завоевать моё сердце»; и всё же позвонил Герте Воронцовой, благо, она в конце сезона не была занята в антрепризах и готова была мчаться куда угодно и за чем угодно, в данном случае «на минуточку» – за сексом.

Весть о том, что он жив и здоров и ожидания не оправдались, быстро разнеслась по Москве.

 

***

Своё уже не очень немолодое, но всё ещё великолепное тело, Герта Воронцова прятала под длинным, шелковым, ярко-рубиновым халатом, который опасно подчёркивал её фигуру. Иногда она забирала его с собой, иногда оставляла на самой верхней и самой дальней полке антресолей, сетуя при этом: «О-хо-хо-хо, кому-то он достанется!» И многозначительно глядела на Панина, понуждая его к лицемерному оправданию типа: «Да ты что!», «Да не в жизнь!», подкреплённое постелью, где Панин был Царь и Бог!

 Панин помнил ещё те дни в своей жизни, когда Герта обходилась его короткими рубашками, специально демонстрируя гладкие, длинные ноги, которые вызывали вполне оправданное вожделение, но с некоторых пор она зря не рисковала, и появление шикарного халата было вполне предсказуемой мерой, дабы скрыть зачатки целлюлита, чтобы Панин не струсил и, не дай бог, не сбежал бы из своей берлоги. Игра глаз Герты, улыбки и подсознательных движений при этом заставлял Панина идти на некоторые уступки, на которые при иных обстоятельствах ни с какими другими женщинами он ни за что не пошёл бы; посему их роман имел все шансы длиться бесконечно долго. В этом и заключалась великая сила Воронцовой: ни в коем случае не претендовать на роль жены гения; и она всячески подчеркивала это, задирая вверх подбородок с голодными ямочками на скулах. Поэтому в её присутствии Панин чувствовал себя вольготно, как может чувствовать себя щенок при матери, которая вот-вот готова отпустить его в самостоятельную жизнь, но почему-то не отпускает.

Разумеется, появление на горизонте Евгении Таганцевой не ускользнуло от неё опытного взгляда, и первое, что она заявила, возникнув на пороге у Панина, была многозначительная фраза:

– Андрей!.. Ты опускаешься, всё ниже и ниже…

 Панин, который сразу уловил суть вопроса, только глупо хихикнул. Он знал её достаточно хорошо, чтобы немного поиграть на ревности, полагая, что в этом кроются здоровые элементы взаимоотношений.

– Вначале тебе нравились молоденькие и талантливые… – стала перечислять Герта Воронцова, загибая длинные, ухоженные пальцы с маникюром «френч», – потом – молоденькие и не талантливые, теперь – все подряд. Как это понимать? А я?!

Какие попадутся, едва не брякнул он ей с глупым, фирменным смешком. Её глаза, столь голубые, что их можно было сравнить разве что с циферблатом на его часах, сделались строгими и показушно-неприступными, но где-то в их глубине плавал та неистребимая искра любви, которая неизменно, как пожар в степи, воспламеняла Панина. При любых обстоятельствах, проверенных жизнью, Герта Воронцова всегда была огненной, как царская водка, весёлой, неугомонной, с прыгающим чёртиком внутри. Этот-то чёртик и делал её незаменимой, хотя Панин периодически пробовал обмануть судьбу, но у него ничего не выходило; поэтому Герта Воронцова не особенно обеспокоилась появлением на его любовной горизонте Евгении Таганцевой. «Одной больше, одной меньше, – рассуждала она трезво. – Куда он денется?..» И считала его своей собственностью, неистово маскируясь только перед Алисой, ибо по наивности полагала, что второй брак Панина тоже заключён на небесах.

– Дорогая… – сюсюкаясь, поцеловал её скромно в щёчку, забрал пакеты с едой, – ты всегда и неизменно вне конкуренции. С тобой никто не может сравниться! Тебе цены нет! Особенно, когда ты приходишь с этим! – потряс пакетами, в которых многообещающе булькнуло.

Однако Герту Воронцову невозможно было обвести вокруг пальца, она тут же надула губы и, сменив тембр голоса с певучего на крайне зловредный, произнесла на восходящем звуке:

– Это что такое?.. Что?!

Пахло от неё морозом, дорогой помадой и тонким духами.

– Что именно? – Панин сделал вид, что не понял.

На его лице появилась самая идиотская улыбка из его обширнейшего арсенала обольщения. Однако и этот аргумент оказался недейственен.

– Вот это! – она в ярости потыкала себя в пока ещё упругую щеку.

Галифе, которое она не скрывала, а подчеркивала к удовольствию Панина, ноги, похожие на лощеных тюленей, заправленные в модные сапоги, шапка из норвежской лисы, под которой пряталась копна жгуче-чёрных волос – это и был тот типаж, который подспудно нравился Панину. К сожалению, Бельчонок была разрядом ниже, рыжей, и совсем не женщина-вамп. Зато молодая и здоровая, самодовольно решил Панин, памятуя, что обольстил её исключительно интеллектом и природным обаянием.

– Ах, ах, ах, ах! – стал он строить из себя галантного кавалера и кланяться, и приседать совсем не в месту и не к роли зрелого мужа, а паяца, однако, был себе на уме.

– Я стала синим чулком? Да?! Отвечай! – потребовала Герта Воронцова и дёрнула Панина за душу, то бишь за майку, с такой яростью, что она затрещала по швам.

Герта Воронцова, действительно, боялась незаметно для самой себя опуститься и потерять женственность. Она часто смотрела на себя в витрины магазинов взглядом постороннего человека, если у неё это получалось, и находила себя вполне ещё приличной и способной за себя постоять, в особенности в норковом, седом полушубке, лосинах и в сапогах на тончайших шпильках. Но поди разберись с этими мужиками: то им не годится, сё им не подходит. В общем, думала она, всегда надо быть настороже и знать, чего ты хочешь, иначе можно попасть впросак. Впросак Герта Воронцова попадать не любила.

– Конечно, нет, – заверил её Панин с честными-пречестными глазами.

Но от него за версту несло изменами и женщинами с азиатским разрезом глаз. Герта Воронцова скривилась, показывая, что ни капельки ему не верит:

– Синичкину себе завёл!

 Панин испугался: она и об этом знает! Хорошо, что Лариска не москвичка и укатила к себе в Смоленск, а то Москва была бы залита морем крови и усеяна кусками мяса.

– Если ты тотчас не исправишься, то я от тебя уйду! – категорически молвила Герта Воронцова, тыча Панин пальцем в грудь и оставляя на ней нервные, розовые полоски.

Конечно же, это была тонкая игра, рассчитанная на ностальгию и неистребимость привычек. Уйти она не могла и даже не пыталась, безошибочно выбрав стезю незаменимого друга с претензиями на ангела-хранителя, и даже обижаться не решалась, отвергнув гордость, как атавизм. Однако всё это надо было скрывать под маской самоуверенности, иначе её любимый Панин мог сесть на шею и свесить ножки.

– Что ты! – воскликнул растроганный Панин, бросил пакеты и, заключив её в крепкие объятья, поднял и понёс в спальню, мурлыча, как большой, нежный кот.

Он всегда был благодарен ей за то, что в её присутствии на сцене или за кулисами входил в роль «без мыла», что был легок и красноречив в те славные времена, когда их роман был на пике страсти. С тех пор утекло так много воды, что он стал забывать о своих московских подмостках, и её очень и очень своевременный приход, похожий на спасение души, напомнил ему, что если бы не Бельчонок, то он женился бы на Герте Воронцовой, и быть может, был бы счастлив совсем по-другому, более чувственно, с воспарением, в вечном пламени свечи, к чему был склонен; на что Герта Воронцова часто ему говорила: «Ты мужчина в женском обличие. Ты докапываешься до сути. Ты выворачиваешь душу наизнанку и превращаешь её в подарок. Немногим это дано. Поэтому мне с тобой легко и просто!» Единственную, кого не надо было опекать, так это Воронцову. Однако, если с Бельчонком я не успел чихнуть, как она забеременела, то Герта Воронцова не беременела вообще, и, похоже, не от одного меня, догадывался он, нисколько не тяготясь этим обстоятельством. Как она ещё рак матки не заработала? Имидж сильной женщины сыграл с Воронцовой злую шутку – ей никто никогда не подставлял плечо. Считалось, что Герта Воронцова самодостаточна и плакать не умеет.

А вот Бельчонок первые несколько лет вызывала жалость и требовала присмотра, не потому ли, в отличие от Воронцовой, она сумела накинуть-таки аркан на гордую шею Панина, и то он сопротивлялся с отчаянием ослика, пока на свет не появилась Маша. Но и потом дело не пошло по накатанной дорожке, и Панин периодически взбрыкивал, как застоявшийся жеребец, отчего Бельчонок впадала в депрессию и теряла способность летать.

Утром следующего дня, лежа в постели, Герта Воронцова его огорошила:

– Я замуж выхожу!

Он открыл глаз и с минуту молча изучал её, пытаясь определить, насколько она серьёзна, но так ничего и не понял: ведь им хорошо было вдвоём, как мужу и жене, как друзьям по профессии, как любовникам, как просто болтунам на всякие разные темы о театре и кино, как молчунам в темноте, когда было приятно лежать рядом, чувствуя тепло и дыхание друг друга; и это могло длиться вечно даже при маленьких, незначительных предательствах, независимо с чьей стороны, ведь они оба уже ощутили, что жизнь – штука преходящая, сложная и непознанная.

– Давно пора… – повернулся спиной.

Он ощутил, что наконец-то она предала его по-настоящему, не так, как обычно, играючись, понарошку, а фундаментально, всерьёз, со всей основательностью, на которую была способна.

– Ты!.. Ты!.. – задохнулась она, ожидая всего, чего угодно, но только не равнодушия.

– А чего?.. – рассудил он, потрогав языком сломанный зуб. – Ты же замуж выходишь, а не я.

Он сразу же возненавидел того типа, к которому она навострила лыжи. Должно быть, он хорошо разбирался в женщинах, раз из всего киношного гарема безошибочной выбрал именно Воронцову, ибо только она умела без оглядки на прошлую жизнь сострадать и нежить, прощать и возвращаться – ходячая поликлиника для мужского сердца.

– Хотя бы расстроился… – пихнула по-женски капризно, но в глубине души безмерно польщенная: никто из её любовников, а их было немало в театральном и киношном мире, не среагировал бы с такой точностью на ситуацию. Только у Панина оказалось безупречное чутье к ёмким диалогам. Вот и сейчас последовало.

– Хоть по любви?.. – абсолютно точно по звучанию буркнул в подушку.

– Что?! – вскипела она, и волосы её, густые и прекрасные, как у гречанки, разлетелись во все стороны.

– По любви или нет? – повторил он, хрюкнув в своей обычной идиотской манере вечного клоуна.

– Скотина! – высказалась она беззлобно, поднимаясь и театрально накидывая халат.

Он проводил её косым взглядом, оценив то, что мелькало на прощание в разрезе, и понял, что лишился ещё одной радости в жизни.

– Будешь навещать больного?.. – осведомился на всякий случай, подперев голову рукой и провожая взглядом каждое её движение.

– Фигушки, – пообещала она, приводя себя в порядок.

Её волосы, цвета антрацита, никак не вязались с вызывающе-голубыми глазами, что делало её феноменом во всех глянцевых журналах и на модных столичных сайтах тоже. Мужчины оглядывались на неё в толпе, а женщины от завистью кусали себе локти. Но замуж по большой любви она так и не вышла, потратив время на вытаскивания из болота забвения таких неудачников, как Панин. «Прошлась по рукам», – самоуверенно шутила она и была недалека от истины, но нотка горечи звучала у неё в голосе с каждым годом всё чаще и чаще.

– Вот так всегда, – укорил он её, – а мне как жить?

Но она пропустили божественное вопрошание мимо ушей, хотя именно ради таких моментов и прибегала к нему: Панин был неотразим в своей тождественности. Страх потерять его, сжало её сердце, однако, отступать было поздно, время уходило, и надо было упорядочивать личную жизнь, а не забегать «на минуточку» к таким подлецам, как Панин.

– И не вздумай мужа шантажировать! – приказала она капризно, ожидая, что Панин стушуется.

– Очень надо, – скривился Панин, всё ещё безупречно попадая в её тональность и ритм.

– Я ему всё рассказала, – задрала она подбородок с голодной впадинами на скулах, завязывая волосы ленточкой.

Над голодными впадинами она работа целенаправленно, истощая себя то экзотическим диетами, то многочасовыми экзерсисами в спортивном зале. И через некоторое время они действительно легли на её лицо, не знающее, что такое ботокс, как данность возрасту, но отнюдь не украшали, а делали её угловатее и жёстче, словно она в какой-то момент застыла во времени и превратилась в монумент самой себе.

– Зачем? – цинично удивился он, мол, муж на то и есть, чтобы его обманывать.

– Всё равно узнает, – в тон ему, так же цинично, согласилась она; и её небесно-голубые глаза ещё раз оценили реакцию Панина ниже пояса.

У неё была дурная привычка начинать заниматься любовью именно с паха. Панину часто приходилось оттирать помаду именно с этого места.

– Дура, – деловито резюмировал Панин, стараясь не шепелявить, потому что получалось диссонансом.

Он намекнул, что она всё равно собьётся с выбранного пути, который определялся как судьба.

– Дура не дура, – разочарованно сказала она, безуспешно ища тапочки под кроватью, – а когда-то надо исправляться.

– Получится? – безжалостно поинтересовался он, следуя за ней на кухню.

– Иди ты к чёрту! – серьёзно сказала она, оборачиваясь.

И та жилка на у неё на шее, которую он любил целовать, безнадёжно вопросила к честности Панина: а что он сам делает здесь, с ней в постели, если такой нравственный, и почему изменяет Бельчонку?

– Ух ты! – удивился он, потому что Воронцова моментально стала венцом зла, что при её выдержке случалось крайне редко.

Он вспомнил, что именно её выдержкой гордился больше всего, когда они появлялись в компаниях, где они старательно играли роль платонических друзей, излишне намеренно шифруясь перед телекамерами и искусно кодируя телефоны друг друга. Но разве шила в мешке утаишь? Слухи о их престранной дружбе давно ходили по Москве, а жёлтая пресса сходила с ума, и папарацци караулили их каждое движением на каждом углу.

– А кто он? – спросил Панин, усаживаясь на табуретку и поджимая ноги с холодного пола.

Надо было надеть штаны, но Панину лень было топать назад.

– Не твоё собачье дело, – парировала она, переводя разговор в плоскость лицемерия. – Где у тебя кофе? – скрипнула дверцей шкафа.

– Где-то там, – зевнул Панин.

Теперь он понял, почему ночь выдалась такой бурной, Герта явилась прощаться. «И сотни тысяч верст меж «да» и «нет» причиною любви легли, как поцелуй вослед», не к месту вспомнил он проказника Казанову, хотя никогда не отождествлял себя с ним.

– Ты почему не звонишь жене?! – вдруг спросила она, деловито наливая в турку воду.

– Потому, – вздрогнул он, не вдаваясь в подробности.

«Неудачника» он простить не мог. Даже через месяц фраза жены звучала у него в ушах так, словно она была произнесена вчера. Однако говорить об этом Герте не имело смысла, ибо, во-первых, в таком состояние она всё что угодно обернёт себе на пользу, и будет права, а во-вторых, он никогда не обсуждал с ней свою жену; это было табу, хотя Герта Воронцова в своё время и злилась из-за этого, но в конце концов была вынуждена принять его условия.

– Послушай, – нравоучительно сказала Герта Воронцова, – твоя жена всю Москву подняла на уши!

Если бы Панин не знал её лет двадцать, то подумал бы, что у неё страшно отчуждённое лицо. Но это была всего лишь игра, направленная на то, чтобы уязвить сильнее и стать ближе к новому мужу.

– И что? – спросил он пренебрежительно, выдавая своё раздражение.

– А то, что она тебя, дурака, любит!

Голодные скулы, делающие Воронцову неотразимо-прекрасной, с возмущением призывали к семейным узам и вообще, к праведной жизни. Панину стало смешно. Ах, вот как ты заговорила через столько времени!

– Это дело поправимое, – вздохнул он, всё ещё пребывая в размягчённом состоянии, – может, я на тебе женюсь.

И ему захотелось прижаться к ней, тёплой и мягкой, наговорить всяких чарующих глупостей, ещё раз утащить в постель и помириться, пока не поздно. Но он ничего подобного не сделал, а предпочёл сидеть на табуретке, поджав ноги, в ожидании того, что произойдёт дальше.

– Вот ещё, – фыркнула она, однако, не очень уверенно, – может, я за тебя не хочу!

– Хочешь, – догадался он, – если бы я только предложил.

– Предложи… – она вдруг затихла над плитой, словно моля без слов.

Там ещё было у Казановы: «Один-один-один – со всей Любовью, на все времена». Вот оно и настало, подумал Панин и не ощутил ничего, кроме пустоты в дрогнувшем, уставшем сердце.

– Ты чего? – спросил он, безжалостно подталкивая её к слабости.

– Ничего, – враждебно ответила она, – умеешь ты найти больное место.

– Ну ладно… – уступил он, – ну прости… идиота… ну бывает…

– Эх, Панин, Панин, ничегошеньки ты не понимаешь! – шмыгнула она носом и простецки вытерла лицо тыльной стороной ладони, забыв, что Панин всё подмечает, чтобы потом обыграть и подкузьмить.

– Да всё я понимаю… – огорчился он безмерно. – Так понимаю, что сам себе не рад.

Герта всегда была умна. Умнее только Бельчонок, подумал он, потому что до сих пор терпит меня.

– Ну а раз понимаешь, тогда почему?.. – спросила она с напряжением в голосе.

– Почему? Почему? – расстроился он ещё больше. – Дураком был!

– А теперь что?..

Вопрос завис в воздухе.

– А теперь ещё больше дурак, – признался он почти слезливо, но не сделал следующего шага, которого она ожидала так долго, что отчаялась ждать.

Она помолчала, следя за кофе, плечи её дрогнули раз-другой; и сердце его забило сильнее от жалости к ней, к себе, к этой никудышней жизни, в которой ты должен, просто обязан врать, юлить, изворачиваться и обманывать – всех-всех, кого ты любишь.

– Хочешь, чтобы я сделал предложение?.. – спросил он своим дюже вредным голосом, и уже не маскируясь, а выдавая себя, как преступник, с головой, свои ложные намерения.

– Не мучайся, – сказала она, помедлив, словно перед гильотиной. – Всё давно перегорело.

Но на этот раз разжалобить его не получилось.

– Не похоже, – мрачно заметил Панин, намекая на бурную ночь.

Однако это был заведомый проигрыш, и Панин понял, что разоблачён с головой.

– Я хочу начать всё сначала… с чистого листа… – медленно, как заклинание, произнесла она, обращаясь к чёрной паутине в углу. – Ещё не поздно всё забыть и начать сначала! Это мой единственный шанс уйти от прошлого.

– Зачем уходить? – несерьёзно удивился он, чувствуя себя полнейшей свиньёй.

– А ты не понимаешь?! – спросила она с вызовом, глядя не ему в лицо, а в стену.

– Нет, – ответил он, но так, чтобы она не заподозрила его в двуличии.

– Я хочу отречься от всех своих ошибок и стать той прежней, какой была в семнадцать лет.

– Хо-хо-ха-ха, – не удержался он, прикрыв рот ладонью, ибо ещё раз делано зевнул.

– Да, представь себе, в семнадцать лет я нравилась себе больше, чем в сорок семь. – Она сделала вид, что не заметила его насмешки.

– Хо-хо-хо… – снова не удержался он, безошибочно ставя её в зависимое положение.

– Нечего ржать! – вскипела она наконец.

– Я тоже твоя ошибка? – Панин не намерен был отступать, зная, что Воронцова не предаст его ни при каких обстоятельствах, что будет верна ему до гроба, но жизнь сложилась так, что они не вместе и никогда не будут вместе.

– Ты самая большая моя ошибка! – воскликнула она.

– Почему? – мстительно гнул он своё, полагая, что всё равно выковыряет эту самую правду.

То, что она собралась замуж, не считалось предательством, это было её негласным правом, которым она почему-то решила воспользоваться только сейчас, под занавес извечных побед и жизни в грехе с Паниным.

– Потому, что во всех других я искала только тебя! – выкрикнула она в отчаянии, и чёрная паутина в углу всколыхнулась, словно поняла суть происходящего.

– А хочешь, я расскажу, что будет? – предложил он, слегка ошарашенный таким признанием; многого оно стоила в устах Герты Воронцовой, но не прибавило к его самомнению ничего нового.

– Ну?.. – напряглась она.

– Через полгода, максимум, через год, ты прибежишь ко мне за тем, чего тебе не хватает, – зло сказал он.

– Не прибегу, – ответила она таким тоном, что он понял: действительно, не прибежит.

– Значит, всё?.. – спросил он вкрадчиво, давая ей маленький шанс к отступлению.

– Значит, всё! – повернулась она к нему, и кофе за её спиной зашипел на плите.

– А нам так хорошо было вдвоём, – напомнил он с надеждой на примирение.

Оказывается, мне нравятся одни стервы, огорчился он ещё больше: Бельчонок тоже сделалась стервой. Хорошо было только с Синичкиной. Мир катится в несправедливость, и романтики в нём – вечные мученики, умозаключил он.

– Всё это мы уже проходили, – сказала Воронцова жестоко.

Действительно, после женитьбы Панина, она не появлялась у него три года. Что она делала всё это время, так и осталось тайной. Он подозревал, что она уже тогда тайком сходила замуж со всеми теми последствиями, которые теперь отразились на её лице, потому что она путала замужество с распутством.

– Ладно, – сказал он как можно честнее, слезая с табуретки, – пойду штаны надену.

В этот момент в квартиру позвонили. За дверью приплясывала никто иная, как сама Евгения Таганцева. Панин с изумлением разглядел в глазок её тонкое девичье лицо.

– Кто там?.. – спросил он, чтобы оттянуть время, и шмыгнул в спальню за штанами.

В спальне Герта Воронцова абсолютно голая, со злым лицом, запихивала в кулёк свой знаменитый халат.

– Как мне хотелось проснуться однажды в шесть лет, и весь этот ужас мне просто приснился! – воскликнула она.

 Панин посмотрел на неё с осуждением: он не любил долгих расставаний.

– Ты думаешь, я сошла с ума? – поняла его Герта Воронцова.

– Ты бы оделась, – сухо заметил Панин и побежал открывать дверь.

Сердце вдруг у него тревожно забилось. Он уже и забыл, когда оно у него так билось. Наверное, в восьмом классе, когда он влюбился в Ирину Зименкову – первую красавицу школы. У Зименковой были тёмные волосы и толстая в руку коса. Они сидели в кино и целомудренно держали друг друга за руки; и он распахнул дверь.

– Привет! – радостно воскликнула Евгения Таганцева, демонстрируя своё лицо, как рекламу косметики, ибо ни в какой косметике пока ещё не нуждалась. – Я, кажется, не вовремя?.. – Она по-королевски заглянула в коридор, за спину Панину, туда, откуда доносились неясные звуки.

Герта Воронцова застёгивает сапоги, понял Панин.

– Да нет… почему?.. – пожал он плечами, со страхом ожидая её появления и суетливо избегая взгляда Таганцевой.

Да я в замешательстве, рассердился он на себя, не зная, как поступить, не хотелось казаться невежливым, но и радоваться особо было нечему, ведь Таганцева, помня о сестре, должна его презирать и ненавидеть. Может, она пришла с ножом за пазухой? Он представил свою располосованную до пупа грудь.

– У тебя майка разорвана, – сказала Таганцева так непосредственно, что он вздрогнул, словно его кольнули в сердце самой острой иглой.

Таганцеву выдавали губы, она их нервно поджимала и покусывала. Куда девалась её надменность, даже несмотря на то что на каблуках она была чуть выше Панина. Ему всегда нравились именно такие женщины.

– Это так… – замялся он, показывая всем своим видом, что её визит, мягко говоря, несвоевременен и что здесь всего-навсего взрослые игры, о которых, он надеялся, она не имеет никакого понятия, ибо ему нравилась её невинность и её яркие не по возрасту губы женщины-мак.

Но она не почему-то снова посмотрела ему за спину. И он услышал дробные каблуки Герты Воронцовой.

– Смена караула! – появилась она во всем своём великолепии: в седом полушубке, в лосинах, подчеркивающих фигуру, подкрашенная и намазанная, где надо, с пунцовыми губам, с острым подбородком и с голодными впадинами, которые были отдельным произведением на её скулах, надменно смерила Евгению Таганцеву взглядом с головы до ног, задержалась на юном лице, с естественным фарфоровым оттенком, нашла, что Евгения Таганцева вполне достойна Панина, многозначительно фыркнула и, вильнув задом, так хлопнула дверью, что Таганцева вздрогнула, невольно сделав шаг навстречу Панину, и он ощутил её пьянящий запах; на мгновение пол в прихожей встал дыбом.

– Кто это?.. – проводила она её взглядом.

– Фурия, – Панин тоже с опаской посмотрел на дверь, словно Герта Воронцова грозила вернуться и учинить скандал, но теперь уже всамделишный.

– Мне показалось, она в расстроенных чувствах? – слишком явно перевела на него вопросительный взгляд Таганцева.

Однако во взгляде не было ничего, кроме женского любопытства и легкого презрения к Герте Воронцовой. Мне показалось, решил Панин, хотя, если не так, она умнее, чем я думал; и она его впервые зацепила своей незлобивостью.

– Вот именно, – с досадой в голосе заметил он, и потому что Таганцева всё ещё не уходила, спохватился: – Раздевайся, у меня есть, что выпить.

И пошёл подальше от её бессовестных глаз, на кухню, где пахло подгоревшим кофе, одиночеством и тоской, нисколько не смущаясь ни разорванной майки, ни шлепанцев на босу ногу и даже забыв о галантности, на которую был весьма охоч, ибо странное чувство овладело им.

– Знаешь, что… – сказал он вдруг, открывая старый, добрый коньяк, – ты… – поддался он душевному порыву, нырнув с головой в то, во что не должен был нырять ни при каких обстоятельствах. – Не становись такой же искушенной, как она! – он мотнул головой в сторону коридора. – Не надо! У тебя всё впереди, уж поверь мне.

И та доверительность к Таганцевой, которую он ощутил на поминках Коровина, робко колыхнулась в нём.

– А ты?.. – удивилась она, потому что этой фразой он поставил на себе жирный крест как на потенциальном любовнике.

– А что я?.. – спросил он таким скрипучим голосом, что он ещё долго тёрся в углах кухни.

– Ты не похож на самого себя. – И укусила себя за губу, глядя на него, как обиженный ребёнок, которому отказали в игрушке – слишком покровительственные нотки прозвучали у него в голосе.

– Да ты что?! Я?.. – он даже оглянулся, словно она обращалась к кому-то другому у него спиной. – На самом деле, я ни на что не годен! – протолкнул он в себя коньяк. – Я старый, уставший циник, мне грош цена, я только и умею, что паясничать и лицедействовать, изображая, что что-то понимаю в жизни… а это не так… не советую мне доверять, – растянул рот, как резиновую игрушку, полагая, что таким образом собьёт Таганцеву с толку и она оставит его один на один с коньяком и единственным другом – телевизором, который орал днём, а ночью нашептывал о том, что только с ним одним никто никогда не сойдёт с ума.

Позабытое отчаяние медленно, как пена в сточной канаве, поднялось в Панине. Иммунитет Кирилла Дубасова заканчивался.

– Ты?!! – удивилась она и так пристально посмотрела на него, что бедное его сердце в надежде на безумную любовь кольнуло второй раз. – Да ты такой потрясающий! Ты тако-о-й!.. – не нашла она слов. – Я все картины с твоим участием пересмотрела по сто тысяч раз! А твой Жулин просто бесподобен! Я в него безумно влюблена! Какой мужчина!!!

Значит, я ещё наплаву, самодовольно распушил он хвост и понял, что с Евгенией Таганцевой вмиг добился того, чего не мог добиться от Герты Воронцовой – безусловного, как с Базловым, поклонения.

В следующую секунду она его безмерно огорчила, потому что моментально пришла в себя и спряталась за своё милую девичесть, и эта маска абсолютно не шла к её лицу, потому что она была маской начинающей стервы, которая только начала познавать сладость побед.

– У тебя телефон выключен. Я приглашаю тебя через неделю в Варну на фестиваль. Бери детей, жену. Приезжайте.

Слово «жена» она произнесла с каким-то странным смыслом, почти с формализмом, если не с ненавистью. Панин внимательно посмотрел на Таганцеву, всё понял и скорбно поджал губы: не так он представлял свою последнюю любовь, со знаком плюс каким-то, что ли, с бурей чувств, с потерей ориентации во времени и пространстве, но выбирать не приходилось, следующей может и не быть.

– Не приеду, – буркнул он, – да ещё с женой, ты меня бросишь, не начав любить.

Он моментально перешагнул все грани и этапы в отношениях, к которым она готовилась исподволь, намечая редуты обороны и делая подкопы, чтобы зайти с тыла. Глаза её переполнились насмешливым изумлением, которое могло перейти во всё, что угодно, от язвительности, до любовных откровений, но всё равно Панин не поверил ей ни на йоту. Должно быть, она точно так же водила за нос своих мальчиков, которые периодически затаскивают её в постель, цинично подумал он и решил, что это будет самым последним и самым отчаянным приключением в его жизни.

– Меня предупреждали, что ты страшный сердцеед, – сказала она, помедлив, и уже не кусала губы и не производила впечатление девственной простоты. – Но… мне этого не надо. – И глаза её непреступно блеснули.

 Панин ощутил, как запылали у него уши. Позор! Позор! И ещё раз позор!!! – спохватился, но было поздно.

– Мне тоже этого не надо, – сделал он отступного и понял, что сотворил глупость, вывалился из роли, и всё такое прочее, когда говорят, что актёр сыграл «не в струю» или «дал петуха».

– Ох, Панин, Панин, – покачала она головой, загадочно глядя на него. – Я на тебя такие планы имела… – И, не притронувшись к коньяку, быстро, а главное, с победоносным видом, вышла, и бедра у неё не плыли, а летели, рассекая затхлый воздух квартиры.

 Панин вдруг понял, что с треском провалил экзамен, точнее, расчувствовался под влиянием ссоры с Гертой Воронцовой и свалял дурака, подставился, упростился до безобразия, однако, не побежал в отчаянии провожать и говорить пошлые извинения; вытащить его следом можно было разве что на аркане; а налил себе полный бокал коньяка, критически посмотрел на свет, выпил, а потом в ожидании приятной реакции организма, задал себе один единственный вопрос: какого чёрта кто-то будет мчаться через пол-Москвы, чтобы пригласить тебя на фестиваль? А телефон, а интернет? И в этом плане Евгения Таганцева оказалась, мягко говоря, непоследовательной. Правду говорила мама: «Бывают дни похуже!» – натужно рассмеялся он и, как всегда, запутался в женской логике, однако, оставил себе маленькую лазейку в виде беспроигрышной самонадеянности.

 

***

И действительно, она позвонила вечером того же дня и в своей чарующей манере, словно ничего не произошло, спросила:

 – Что насчёт моего предложения?..

И перед его внутренним взором всплыло её детское лицо с ангельскими, бессовестными глазами, и ему страшно захотелось владеть ими, заглядывать в них как можно чаще и говорить разные глупости, в которые он давно не верил.

– Котя, – ответил он с терпением волка, подозревая, что она хитро водит его за нос, – если я приеду, то приеду исключительно ради тебя.

– Не надо ради меня, приезжай просто так, – ответила она, чем поставила его в тупик.

– Хорошо, – согласился он, зная за собой грешок: только на сцене или на киносъемочной площадке он концентрировался и говорил, не шепелявя. – Я буду писать тебе СМСки.

– Отлично, – холодным голосом, как показалось ему, согласилась она. – Пиши. – И отключилась.

Или я старый осёл, подумал он ошалело, или она хитрее, чем я думал, или влюблена по уши, во что я, конечно же, нисколечко не верю. Но тогда я монстр, обрадовался он, просто большой, огромный монстр. И пил мелкими глотками весь вечер, надеясь, что обманул судьбу, и картинки, одна привлекательней другой, рисовались в его воображении, однако, лучше ему от этого не стало, он только заталкивал свою тоску ещё глубже и глубже, сжимая её, как пружину, и небо висело над ним, и звёзды вспыхивали голубым светом, и выход был только один – ждать приговора судьбы.

А ночью Виктор Коровин напомнил о себе самым диким способом: ткнул в ухо большим пальцем. И хотя у Панина была моментальная реакция на то, чтобы ухватить наглеца за этот самый палец, естественно, никого и ничего не ухватил, кроме воздуха.

– Витька, ты, что ли? – вскочил Панин, мокрый, как курица.

Сквозь шторы тускло светила огромная, добрая, надёжная луна.

– А кто ещё, – нагло ответил Виктор Коровин, как обычно, непонятно откуда, то ли из пола, то ли с потолка; в шкафу с бельём что-то громко треснуло, а в баре же звякнула бутылка с ромом.

– Я так заикаться начну, – пожаловался Панин, источая дикий страх.

– Поможешь мне, а я отсюда тебе подсоблю, – ехидно напомнил Виктор Коровин.

– В каком смысле? – спросил Панин, шепелявя даже больше, чем привык шепелявить последнее время.

– В кармическом. Помнишь наш уговор?

– П-п-помню, – заикаясь, признался Панин.

Его трясло от страха перед неведомым.

– Бери лопату, и вперёд!

– Ку-ку-у-да?..

Горло схватила ледяная рука, макушка сделалась горячей, как сковорода на плите, а ноги, наоборот, заиндевели.

– На кладбище! Я поторопился, у меня есть будущее!

– Что, прямо сейчас? – Панин выглянул в окно.

Он твёрдо помнил, что будущего у земного кино нет, об этом только ленивый не трепался за пьянкой.

– А когда?

– Сейчас ночь.

– А у нас солнечно, – расстроился Виктор Коровин.

– Повезло тебе, – вздохнул Панин.

– Нет, это тебе повезло, – зло напомнил Виктор Коровин, – я уже здесь кое-что предпринял. Твоему Сапелкину кирдык!

– Он не мой, – горячо возразил Панин, ибо ощутил в голосе Коровина скрытую угрозу.

– Тем более-более-более… – затухающим голосом согласился Виктор Коровин.

– Ау-у-у… – тихо позвал Панин, – ау-у-у… – Но Виктора Коровина уже рядом не было. – Ау-у-у… – Квартира отозвалась лишь ночной тишиной.

 Панин решил, что ему опять приснился жуткий сон, сделал громче телевизор и под его бормотание моментально уснул.

 

***

Вряд ли Базлов ожидал, что ровно через сутки встретится с Паниным при весьма странных обстоятельствах.

На рассвете его беспардонно разбудил телефонный звонок. А так как Базлов засыпал не раньше двух часов ночи, то и спал, естественно, часов до десяти утра. Поэтому он вскочил злой как собака. Никто из его знакомых или, тем паче из банка, не смели будить его столь рано, разве что только в экстренных случаях или при всемирном потопе.

– Алло, Роман Базлов? – Услышал он в трубке.

– Да! – зло, но сдержано ответил Базлов, полагая, что если звонок никчёмный, то можно разразиться справедливой бранью.

– Ваш друг, Панин Андрей Владимирович, находится в двести первой клинической больнице.

– Что?! – брезгливо переспросил Базлов, спросонья не поняв смысла фразы, ведь он же видел Панина совсем недавно в здравии и относительном благополучии.

– Ваш друг, Панин Андрей Владимирович, находится в двести первой клинической больнице, – терпеливо повторили в трубку, должно быть, из-за привычки к подобным реакциям.

– Еду! – крикнул Базлов так громко, что отозвалось в левом ухе.

И несся по столице на грани фола, благо, его ни разу не тормознули. Мысли одна мрачнее другой теснились у него в голове, и надо отдать должное, Базлов был искренен в своём стремлении спасти друга, чего бы это ему ни стоило.      

– Что с ним?! – ворвался он в кабинет главврача.

– Ничего. Спит, – терпеливо поднял на него глаза главврач.

– Как «спит»?! – опешил Базлов. – Вы же сказали?..

По лицу главврача было видно, что он не опустится до медицинских объяснений, а будет руководствоваться житейскими фактами.

– Его на рассвете привезла полиция, – сказал главврач, поднимаясь.

Он был плоским и худым, чистые мощи, а когда встал из-за стола, то оказался даже выше Базлова.

– Полиция? – удивился Базлов.

– Да. Пройдёмте, – главврач показал на дверь. И в уже в коридоре, добавил: – Его задержали на Троекуровском кладбище.

– А что он там делал? – Базлов, который впервые в жизни почувствовал себя маленьким, глядел на главврача снизу вверх.

– По словам полицейских, раскапывал могилу.

На лице главврач не промелькнуло ни капли иронии. Он, вообще, производил впечатление человека, которого общение с психами научило выдержке во всех отношениях.

– Могилу?! – ужаснулся Базлов и едва не схватился за ус, вовремя вспомнив, что находится в кризисно-психиатрическое отделении и любое нестандартное поведение может быть истолковано главврачом с профессиональной точки зрения. А Базлов не хотел, чтобы кто-то узнал даже маленькие его тайны, тем более, что узнавать было что.

– Да, могилу, – подтвердил главврач, взглянув на него свысока.

Базлов покрылся холодным потом, ещё никто так не глядел на него, ну разве что Панин, но Панин был маленьким.

– А чью? – уже спокойнее поинтересовался Базлов.

– Сейчас… у меня записано… – главврач полез в карман халата. – Некого Виктора Коровина.

И в двух словах рассказал, что Панин вознамерился было провести эксгумацию, но «был бит сторожами, откупился и перетянул их на свою сторону» – сообщил полицейскую фразу из протокола.

– А-а-а… – почти радостно засмеялся Базлов. – Это он умеет.

На самом деле, новость его шокировала, хотя, если положить руку на сердце, он давно ожидал от Панина подобного коленца.

– Но дело не в этом… – прервал его мысли главврач, открывая дверь в палату и предлагая Базлову войти первым.

– А в чём?.. – спросил Базлов и сделал шаг, чуть наклонившись, под руку главврача.

В маленькой палате, как одиночке, слева от окна с умиротворенным лицом возлежал Панин.

– Что?! Что вы с ним сделали?! – испугался Базлов.

– Ничего. Он до сих пор находится в состоянии гипнотического транса.

– Транса?! – выпучил Базлов глаза.

В голове у него зазвенело, словно будничный трезвон с ближайшей колокольни.

– Именно. Нам привезли его таким. Я думаю, он выполнил задачу и снова уснул.

– А что делать-то?.. – на миг обессилил Базлов.

– Ничего, – добродушно отозвался главврач. – Когда программа у него закончится, он проснётся. Вы не замечали за ним ничего подобного?

Ага, злорадно подумал Базлов о Панине, сейчас я тебя упеку, сдам лет на двести и женюсь на Алисе.

– Нет, – ответил он. – Что за программа?

– Понимаете, сам себя он в такой глубокий транс ввести не мог. А кто, естественно, я не знаю. Можно предположить, что кто-то из наших светил. – Главврач посмотрел в потолок, словно там были написаны эпикризы на все случаи жизни. – Их всего-то по стране человек тридцать. Но все они ответственные люди и вряд ли бросили бы своего клиента в подобном состоянии.

– Ага… – согласился Базлов, как будто что-то понял.

– Забирайте его. Положите в постель, пусть спит.

– А проснётся? – с опаской спросил Базлов.

– Обязательно, – заверил его главврач. – Лучше, если он увидит любимого человека.

– «Любимого»? – озадачился Базлов и машинально дёрнул себя за левый ус.

Кто же у него «любимый»? – ломал он голову, и проблема показалась ему неразрешимой. Разумеется, сплетни о Евгении Таганцевой уже дошли до него. Пётр Ифтодий постарался, теперь он следил на Паниным круглосуточно.

– Можно и нелюбимого, – впервые позволил себе иронию главврач. – В общем, того человека, который ему приятен.

– Хорошо, – покорно согласился Базлов, ибо почувствовал в словах главврача глубину жизни.

Несомненно, главврач знал больше, чем говорил, однако, не хотел пугать Базлова. «А вдруг Панин сошел с ума, – оробел Базлов, – и мне просто спихивают его на руки?»

– А носилки и машину мы вам дадим, – добродушно пообещал главврач.

И Базлов ещё больше уверился, что его крупно подставили, но деваться было некуда.

 

 

Глава 6

Флудистка

 

Базлов оценил Евгению Таганцеву вполне однозначно – у него, как и у Панина, слюнки потекли. Никогда он ещё не встречал такого сочетания детского лица и взрослого тела. Супрематизм какой-то, подумал он, однако, держал себя в рамках приличия.

Таганцева принесла огромный букет алых роз, гору заморских фруктов, арманьяк и большую банку чёрной икры.

– Больше не было, – бесхитростно сообщила она, выкладывая продукты на кухонный стол и одновременно поглядывая на дверь комнаты, за которой Панин возлежал на диване, укрытый пледом, в позе эмбриона.

Главврач предупредил Базлова, что Панин будет просыпаться именно «через» позу эмбриона. «Дайте ему сразу чаю, шоколадную конфетку, и всё будет хорошо».

– Кажется, именно чёрную икру он и не любит, – вспомнил Базлов, невольно любуясь Таганцевой.

Всё у неё был: и бедра, и стройные ноги, и гордая шей, и даже беспечный взгляд человека, которого жизнь ещё не била, а исключительно несла на волнах счастья. А ещё такой гордый поворот головы, что невольно напрашивалось слово «королевский». По-о-ро-да, сообразил Базлов.

– Ничего, полюбит, – беззаботно качнула прекрасной головкой Таганцева.

И Базлов ещё раз удивился, потому что она была непосредственна, как морской ветер. Нет, волна, решил он поспешно и даже облизнулся, как кот на сметану.

Евгения Таганцева заглянула в комнату, встав, как балерина в третьей позиции. У Базлова едва не отвалилась челюсть. Да у неё природная грация, сообразил он и на какое-то мгновение забыл об Алисе, хотя, разумеется, ей первой отдавал предпочтение и ей первой сообщил о происшествии, но она отказалась приехать, сославшись на детей, мол, не с кем оставить, роль надо учить для сериала, уборка, то да сё, семейное исчадие, в общем. Пришлось искать Алисе замену. И кажется, не прогадал, обрадовался Базлов, хотя Герта Воронцова тоже была анонсирована в качестве спасителя души и тела Панина. Но вначале Базлов позвонил именно Таганцевой, и дело было решено мгновенно, без всяких ужимок и кривляний типа: «Я подумаю» или «Ещё не решила и перезвоню». Таганцева прискакала мгновенно, словно жила не за тридевять земель, а в соседнем подъезде.

– А он скоро проснётся? – оглянулась она, словно прочитав его мысли и заставив действовать Базлова с величайшей опаской.

Базлов подошёл сзади и словно бы невзначай вдохнул запах её волос. Она пахла, как молочный щенок. Повезло же Панину, пронеслось в голове у Базлова. То, что у них роман, он нисколько не сомневался.

– В течение двух суток.

– Придётся ждать, – вежливо отодвинулась Таганцева.

Базлова это нисколько не покоробило, такие детали он считал мелочью.

– Пойдём трахнем по рюмочке, – предложил Базлов, зная, что в отношении женщин настойчивость всему голова. – Попробуем вашей икры.

Льстить женщинам он не умел, а чувствовал себя неуклюжим, как все громоздкие люди, наделённые непомерной силой, поэтому действовал чрезвычайно осторожно и никогда не был активной стороной в процессе знакомства, кроме что разве с Алисой, от которой сходил с ума. Впрочем, они не оставляли его без внимания, но в жизни, как ни странно, у Базлова женщин было не так много, помимо жены, – секретарша, блондиночка Рая Герсонова, которую жена выжила сразу, как только увидела за конторкой в офисе Базлова, и Мариночка Орлова, к которой Базлов одно время мечтал уйти. Орлова работала кассиршей в супермаркете, была на четверть китаянка и писала верлибры, в которых Базлов абсолютно не разбирался. Но всё это было до появления Алисы Белкиной. Рыжая Алиса затмила всех и без остатка поглотила мысли Базлова. Правда, Базлов с ней ещё ни разу не переспал, а только подбирался с осторожностью пуганого зверя. Мешали подпорченная в юности половая ориентация, скепсис Ингвара Кольского в отношении женщин и, разумеется, бдящее око Лары Павловны.

– Подождём, – решила Таганцевой, игнорируя призыв Базлов.

Базлову вдруг страшно захотелось поговорить с ней о предмете его страсти – актрисах, и узнать, почему она сама не актриса, хотя налицо все признаки. Единственная ниточка, связывающая его с этим миров, был Панин, но он ехида, а с Алисой Белкиной по вполне очевидным причинам Базлов на эту тему говорить не мог.

– Э-э-э… – неожиданно открыл глаза Панин и сел, опустив ноги на пол. – Что-то я заспался, – укорил он сам себя и потянулся так сладко, что затрещали суставы.

– А-а-а!!! – взвыла Евгения Таганцева. – Он проснулся! – подлетела и к огорчению Базлова чмокнула Панина в щеку, глядя на Панина с таким обожанием, что Базлов засмущался и отвернулся, вспомнив на всякий случай, что его Лара Павловна вне конкуренции по части злопамятности и скандалов, шпилек и зуботычин и что с ней, кажется, пора разводиться, несмотря на все издержки этого шага для бизнеса.

 Панин посмотрел на Базлова и Таганцеву с вопросом: «А чего вы здесь делаете?», загадочно втянул в себя воздух, и глазки у него плотоядно заблестели.

– Врач предупреждал, что ты можешь очнуться от какого-то кодового слова, но я не знал, какого, – удручённо изрёк Базлов и страшно огорчился из-за своего тугодумства.

– «Трахнуть по рюмочке», – назидательно сказал Панин, даже не взглянув на него, и подался в ванную, по пути спросив в своей обычной раздолбайской манере: – Какой врач-то?

Евгения Таганцева с Базловым испугались и заговорщически шмыгнули на кухню мазать хлеб маслом и икрой, потому что не знали, что и ответить. Им показалось, что Панин вовсе и не спал, а странным образом подслушивал их. Базлов не успел достать свой знаменитый блокнот с изречениями Панина и снова начал мучиться несварением мыслей: авторитет Панина хватал лучше любого капкана.

– Так, какой врач? – возник на кухне Панин.

Лицо у него было мокрым и радостным, в руках он держал полотенце. Сон явно пошёл ему на пользу.

– Не спрашивай, друг мой, не спрашивай, а лучше пей! – Базлов и сунул ему в одну руку неразбавленный арманьяк, а в другую – бутерброд с икрой.

Врач предупредил, что сразу вываливать всю информацию на бедного Панина чревато рецидивом, а Базлов не знал, что делать в таком случае, и боялся, что Панин снова впадёт в психоневрологическое состояние, но гораздо глубже прежнего, бейся потом за его никчёмную жизнь.

– А почему я в пижаме? – оглядел себя Панин. – И в больничных шлепанцах? – Он забавно почесал пятку.

– А ты ничего не помнишь?.. – осторожно спросил Базлов и весело подмигнул Таганцевой.

– Не-а… – Панин с удовольствием опрокинул в себя неразбавленный арманьяк.

Взгляд Панина так и цеплялся за Евгению Таганцеву, и он ничего не мог с собой поделать, хотя ему было стыдно перед Базловым за свои чувства, которые казались ему слабостью.

– Мы тебя… – Базлов заговорщически посмотрел на Таганцеву, давая понять, что у них тоже есть своя тайна, – из психушки вытащили!

Он специально сказал «психушка» и «вытащили», чтобы Панин понял всю важность ситуации и больше не вытворял никаких фокусов с покойниками, сторожами и полицией.

– А как я оказался в психушке? – не моргнув глазом, спросил Панин, всё ещё добродушно улыбаясь.

– Тебя на кладбище взяли, – осторожно поведал Базлов.

– На кладбище?! – Фирменный смешок сполз с лица Панина, как талый снег с крыши, а на смену ему явилась тень мучительных воспоминаний.

Главврач предупреждал о том, что Панин будет пытаться заполнить провалы в памяти ложными образами и что это тоже чревато рецидивами транса.

– А я думаю, почему у меня бока болят, – всего-навсего сказал Панин и смешно сжал губы в фирменной, раздолбайской усмешке, но на этот раз она вышла кривой, а, не как обычно, самонадеянной.

– Хе! – с облегчением высказался Базлов. – Ты со сторожами подрался.

– Боже! – плюхнулся на расшатанный стул Панин и с опаской покосился на Таганцеву. – То-то мне чёрти снились!

– У меня мазь от гематом есть! – спохватилась Таганцева и вымелась в коридор.

– А чего она здесь делает? – шепотом спросил Панин, с любопытством поглядев ей во след.

Базлов безумно испугался: надо было вначале Герту Воронцову привезти, подумал он, справедливо полагая, что она лучше знает трепетную душу Панина.

– Ты против?.. – вытянул он шею в ожидании катастрофы, от раздражения дёрнув себя за левый ус.

– Да нет, ты что! – воскликнул Панин и на мгновение воодушевился: – Она о-го-го! – И глазки у него снова плотоядно заблестели.

К своему удовлетворению Базлов понял, что не ошибся в выборе «любимого» человека. Естественно, в этом была и доля его интереса относительно Алисы: вдруг ей именно сейчас надоедят приключения Панина со всеми вытекающими для Базлов поблажками, но он даже думать об этом не смел, чтобы не сглазить, даже страшился загадать на краюшке сознания.

– Хороша коняшка, – успел цинично согласиться он прежде, чем Евгения Таганцева вернулась на кухню.

– Давай свои болячки! Давай! Давай! – скомандовала она с таким энтузиазмом, что не подчиниться ей не было сил.

 Панин, ухмыляясь, как беззубый гоблин, задрал пижаму. – И ухо распухло… – сморщился он скоморохом. – И голова в шишках… – с наслаждением пощупал голову. – И пятка болит… – И всё это только к вящей радости Таганцевой.

– Будешь знать, где шляться! – как наседка, закудахтала она над ним.

– А это тебя полиция угостила, – неожиданно для самого себя покраснел Базлов, – пока не разобрались, что к чему.

– Я был в полиции?.. – на тон выше осведомился Панин, блаженствуя в своём ликёро-ромового упоении.

Он так крутился на стуле, так пялился на Таганцеву, подставляя бока, словно шелудивый пёс, что едва не шлёпнулся на пол.

– Естественно. Это твоё обычное состояние последних двух месяцев, – не удержался от нотации Базлов.

– А что я делал на кладбище?

Похотливая дурашливость так и плавала у него в глазах, и, похоже, нравилась Таганцевой, как мясная подливка со сковородки.

– Могилу разрывал, – огорчил его Базлов.

– Могилу?!! – Панин схватился за голову и застонал то ли от болезненных шишек, то ли в порыве раскаяния. – Не может быть… – захныкал он, дурачась, однако, на лице у него было написано полнейшее самодовольство, ещё бы, учудить такой фокус не каждая «себяшка» способна.

– Да ещё заставил бедных сторожей, – в тон ему добавил Базлов.

– Боже… – снова не поверил Панин.

– Вот именно! – назидательно кивнул Базлов, для пущей убедительности выпучивая глаза. – За семьдесят тысяч-то!

– За семьдесят тысяч! – как эхо повторил Панин, на этот раз его постигло неподдельное изумление.

Этого он не помнил.

– Естественно, кто устоит? Уже был слышан звук ударов, – злорадно живописал Базлов, – комьев земли по крышке, когда вас повязали.

– Повязали?! – Евгения Таганцева добралась до синяков на груди Панина, и он тихо ахнул: – Поосторожней! Я знаю, кто это!

Казалось, что по его лицу пробежала неведомая тень страха.

– Кто? – вопросили они хором, наклоняясь к нему, и Евгения Таганцева прекратила свои любовные игры. Грудь у нее оказалась крепкой, с твердыми сосками.

– А у вас нет такого, – вдруг неподдельно поинтересовался Панин, заглядывая в лицо то Базлову, то Таганцевой, – ты сказал всё-всё-всё, что ты уже сказал?

– В смысле?.. – Базлов, опешив, покосился на Таганцеву: вдруг Панин спятил, или на пути к этому?

Но Таганцева отрицательно покачала головой. Женская интуиция её никогда не подводила.

– В жизни! – уточнил Панин и даже для образности показал руками.

– Нет, у меня такого нет, – признался Базлов и почему-то подумал о Ингваре Кольском, который не утруждал себя подобными вопросами или, вообще, заморочками про жизнь.

– И у меня тоже, – помедлив, кивнула Таганцева.

– А у меня есть! – заявил Панин, глядя на них победоносно.

И Базлов испугался за его здоровье пуще прежнего.

– Повезло тебе… – осторожно заметил он, боясь, что у Панина начинается приступ этого самого гипнотического транса, или чего похуже.

– Что?.. – словно очнулся Панин, и глаза у него сделались очень и очень серьезными.

– Скоро поймёшь, – грубо пошутил Базлов, чтобы отвлечь Панина

– А-а-а… в смысле… в этом смысле? – насмешливо уточнил Панин. – А я не понял, – заухмылялся он в обычной своей раздолбайской манере.

Базлов вздохнул с облегчением.

– Ну вас к чёрту! – запротестовала Таганцева, не привыкшая к их общению.

– Так кто?.. – напомнил Базлов, возвращая Панина из философствования в реальность.

– Витька Коровин! – огорошил их Панин.

– Коровин?! – удивилась Евгения Таганцева и снова принялась священнодействовать, и Панин понял, что у неё даже очень ласковые руки.

Пару раз она словно невзначай прижималась грудью к нему, и он каждый раз терялся: «Ерунда, тебе показалось. Так не бывает». Он и на мгновение не мог себе представить, что может кому-то нравиться, особенно таким сногсшибательным девицам. И что у нас общего, кроме разницы в возрасте?

– Так он же?.. – не закончила фразу Таганцева.

 Панина переклинило окончательно. Он ошарашено молчал целую минуту. Базлов с Таганцевой уже начали беспокоиться за его психическое здоровье, а Базлов пожалел, что выкинул визитку главврача, которую он настойчиво совал ему в карман. Наконец Панин заговорил, как из самого глубокого колодца в мире:

– Я всё время пытался вспомнить… что сказал мне Коровин перед смертью…

– Что?! – вскричали оба от изумления, никак не ожидая такого поворота разговора.

Базлов, как всегда, взялся за усы. Евгения Таганцева застыла и перестала ласкаться.

– Я получил от него СМСку, всё тем же загробным голосом продолжил Панин, не замечая, что Таганцева напряженно дышит ему в затылок: «Все хорошее когда-нибудь кончается. Не поминай лихом. Ушёл в…»

– Куда-а?.. – напрягся Базлов и даже не заметил, что дёрнул себя за левый ус.

– Не знаю… – растерянно поднял на них глаза Панин и побледнел от ужаса.

Метафизический смысл происходящего напугал их сверх меры. Никто из них никогда не сталкивался ни с чем подобным, разве что бабушка рассказывала о домовом.

– Наверное, «в запой»?.. – беспечно предположила Евгения Таганцева, ещё не понимая, что именно происходит.

Но Панин так на неё покосился, что она сообразила, что здорово ошиблась и что мужчины существа престранные, логика у них ни на что приличное не похожа.

– Я вспомнил! – дико заорал Панин так, что лампочка под пластиковый абажуром жалобно мигнула три раза. Все уставились на неё, как на знак свыше. – Витька приходил ко мне!

Евгения Таганцева взвизгнула, а Базлов побледнел и вырвал себе из левого уса несколько волос.

– Сюда?! – уточнил он и почему-то оглянулся на дымоход в саже.

– Сюда, и в гостинцу в Гонконге, – всё тем же загробным голосом сообщил Панин, глядя перед собой пустыми глазами.

Теперь он точно сожалел, что не раскопал друга. Может, вся жизнь по-другому сложилась бы, гадал он.

– Ой, мамочки! – ещё раз взвизгнула Евгения Таганцева, словно по полу толпами бегали тараканы.

И Панин рассказал им всё о Викторе Коровине: и насчёт солнышка на том свете, и о бесцеремонном тычке в ухо, и о требовании Коровина явить миру его бренное тело. А уж что дальше будет с ним делать Виктор Коровин, Панин мог только гадать. Он не упомянул всего лишь о кармических связях, о которых твердил Коровин, потому что интуитивно почувствовал, что дело насчёт Сапелкина пахнет керосином. Трепаться об этом было опасно. Как оно потом обернётся, думал он, одному Богу известно.

– Мы с ним это не обсуждали, – неудачно соврал он.

Он точно помнил, что Коровин во что бы то ни стало хотел вернуться в этот мир. Не за тем ли, чтобы разделаться с Сапелкиным?

Базлов, который и так находился под влиянием Панина, сразу и безотчетно поверил ему, да так, что готов был тотчас нестись на кладбище и самолично откопать гроб, чтобы выпустить Виктора Коровина, чтобы он, в свою очередь, возродился и снова сделался бы актёром, но теперь уже большим, с мировым именем, и отстал бы от непутёвого Панина.

Однако Панин снова огорчил его:

– Не надо никуда ехать… Не надо!

– Как?! Почему?! – изумился Базлов. – Да я за тебя! – Рванул на себе рубаху, по полу запрыгали пуговицы.

– Я знаю… – устало кивнул Панин. – Знаю… Давай выпьем за Витку. Не придёт он больше…

– Почему?! – вскричали разом Базлов и Евгения Таганцева.

– Чувство у меня такое, – вытаращился Панин. – Свыкся он там, – говорил он словно с чужих слов. – Не волнуется уже. В одночасье стал толстым и рыжим… – последнее он добавил чисто Коровинским голосом и едва не перекрестился дрожащей рукой.

О Сапелкине он подумал в том смысле, что это личное дело Виктора Коровина. Нечего свидетелей плодить, мало ли что: Витьке есть куда слинять, а мне, если что, отдуваться по полной.

– Ну, слава богу, – вздохнул Базлов, безоговорочно признав Панина экспертом по потусторонним вопросам. – Обещай только больше в транс не впадать!

– Обещаю, – кисло улыбнулся Панин и теперь уже с облечением, словно решил наитруднейшую задачу, обнял Евгению Таганцеву за талию, разве что в живот не чмокнул, чему она, казалось, совершенно не противилась.

Базлов понял всё по-своему:

– Я пойду, у меня ещё дел… – вдруг заторопился он, с досады дёрнув себя за изрядно поредевший левый ус.

– Да подожди!.. – Панину стало неудобно, однако, он почувствовал, что Таганцева моментально перешла в другое качество ощущений; и это качество волновало его больше, чем уход Базлова.

Базлов замахал руками:

– Не провожайте, не провожайте! – Панину показалось, что Базлов даже прослезился от искренности чувств, прежде чем исчезнуть.

Шаги его затихли в коридоре, и наступила неловкая пауза. Панин ждал, что Таганцева скажет: «Мне тоже пора…», но она ничего не сказала, а ловко вывернулась из его рук, нашла чайник и принялась колдовать над плитой.

– Брось! – сказал Панин.

Голос у него внезапно осел.

– Что?.. – оглянулась она с милой непосредственностью.

Её глаза глядели на Панина то ли полунасмешливо, то ли полусерьезно.

– Я говорю, бро-о-сь, – повторил Панин.

Его так затрясло, что он схватился за стол.

– Ты меня любишь? – спросила она, делая шаг к нему, и на лице у неё появилась смесь испуга, любопытства и озорства.

– А ты? – он поднял глаза, потому что всё ещё сидел на стуле.

– Я первая спросила, – улыбнулась она, как маленькая девочка.

– Я не знаю, – пожал он плечами и улыбнулся, как клоун из «Спауна», мерзко и гадко, думая лишь об одном.

– А я знаю, – возразила она, воспринимая его мимику как игру. – Ты так на меня смотришь…

– Иди сюда, – сказал он, чтобы только прекратить этот глупый разговор.

Она оказалась ласковой и нежной, как мотылёк. В какой-то момент Панин даже испугался и почувствовал себя старым-старым, таким старым, что ему сделалось горько от того, что он так и не нашёл своего счастья; ну да теперь уже поздно, с дурным предчувствием решил он и понял, что лучше ни о чём не думать.

 

***

Когда взгляд у неё стал прежним, а не соловым, когда они затихли, чтобы насладиться доверием друг к другу, когда наступил момент, объясняющий всё предыдущее: мысли, голоса и поступки, она защебетала ему, расслабленному и вмиг забывшему свои горести:

– Я влюблена в тебя с детства... Если бы ты знал, как я завидовала Светке!

И сразу началось выяснение отношений. Оказалось, что она моложе своей сестры на целых десять лет. Это уж слишком, восхитился он самим собой, непомерно раздувая самолюбие, или я всё забыл, или мне очень повезло; а в общем-то, он был благодарен ей за то, что она доверилась и не ошиблась в нём.

– Я не подхожу тебе, – предупредил он нарочно самым дрянным голосом из своего запасника, чтобы не дарить ей надежду, – мне сорок восемь, я ужасный собеседник.

– Что?.. – спросила невинно спросила она. – Я ослышалась?..

– Нет, – пошёл он на попятную. – Я старый для тебя, и я воспользовался ситуацией.

– Ничего ты не старый и нечего не воспользовался! – возмущенно-язвительно запротестовала она после паузы. – Это я запрыгнула к тебе в постель! И вообще… я всё посчитала, разница в двадцать два года – ерунда!

– Ну да, полнейшая, – с иронией согласился он и почему-то подумал об Алисе, в том смысле, что для её это будет новостью. Я не могу уйти от жены, потому что она терпит все мои выходки, чуть не сказал он. А ты терпеть будешь?

– Ты что, против?! – вспыхнула Таганцева, посмотрев на него абсолютно бессовестным взглядом.

Под этим взглядом он вообще забыл о морали и приличии, а о верной Герте Воронцовой даже не вспомнил.

– Почему ты не стала актрисой? – ушёл он от ответа. – Все столичные штучки сходят с ума по кино.

– Я хитрая девочка, – склонилась она над ним, качая головой; её волосы упали ему на лицо, и тоска в глубине души на мгновение его отпустила, – я знала, что в кино у меня нет шансов. Актрис и так, как собак не резанных.

Он рассмеялся от бессилия: мотивировка ему понравилась, она делала Таганцева исключением из киношной толпы и независимой ото всех: режиссёров, продюсеров и гипотетических поклонников и ещё больше толкало в его объятия. Эдак она меня убедит, что действительно любит меня, подумал он цинично, подозревая её во всех смертных грехах в том числе и в лицемерии, которое он ещё не раскусил.

Она добавила в задумчивости, глядя в потолок:

– Сидеть и ждать ролей… Играть чужие чувства… А потом резать себе вены от невостребованности... Так можно быстро перегореть в жизни. Это не по мне. У меня есть ты! – И ловко повернулась к нему за ответом.

И он исподволь ощутил движение её мечущейся души, и места там ему не было, а почему, он не знал. Он хотел предупредить её об этом, но передумал. Будь что будет, решил он, понимая, что это его последний шанс уцепиться за жизнь, а не мечтать о рояльной струне. Пристрою её к себе в картину, прикидывал он, возгордившись своей решительностью насчёт Милана Арбузова, которого надо будет ещё переломить через колено.

Ему нравился её запах и выражение карих глаз, но никогда нельзя было угадать, о чём она думает, и он сообразил, что ещё не потерял способность удивляться, только сразу не понял, хорошо это или плохо. Вот это и надо обыграть, решил он и даже придумал для неё образ роковой женщины. «А как же твои принципы?» – рассмеялся самому себе, и ответил, что принципы могут подождать и до худших времён, когда будет совсем тяжко.

– Ты, как твоя сестра, – сказал он, чтобы отвлечься, мысленно попросив у Светки прощение.

Ему нравилось в Таганцевой, что она абсолютно не как современные актрисы с вечно голодными лицами и изможденными шеями. И он подумал, что она не дань моде, а сама по себе. У неё были такие моменты, словно она знала всё наперёд, только не выдавала своих секретов, но это уже было личным, и она не хотела никому ничего объяснять, даже Панину. А ещё у неё был врождённый королевский поворот головы. И Таганцева едва ли была повинна в этом.

– Что поделаешь, одни и те же гены, – вздохнула она. – Родители учёные, когда разводились никак не могли поделить нас.

– Не понимаю, как можно поделить красоту, – высказался Панин, не подумав, и впервые за много лет поймал себя на том, что раскрепостился без помощи алкоголя.

Она засмеялась, что-то вспомнив:

– Это я в маму. Она у меня микробиолог. Я живу с ней. Родители работали в институте проблем моря.

– Я заранее люблю твою маму. – От нежности у него в животе порхали бабочки. – Погоди, погоди. – Он начал припоминать давнюю историю. – Ты та девочка-диво?..

Он был тогда влюблённым и поверхностным, любил громко говорить и много пить, и воспринимал Светку как часть её рассказов.

– Была… – засмеялась Таганцева. – Писала стихи о советском народе, революции и Ленине.

 Панину сделалось стыдно, что он плохо слушал Светку, он сел и облокотился на подушку.

– И что?..

В её жизни был замешан Евтушенко. Он протежировал её в детском возрасте, но это не помогло ей стать знаменитой во взрослой жизни.

– А теперь не пишу, – грустно созналась она. – Всё кончилось в переходном возрасте. Стихи остались в детстве. Зря мне завидовали.

– И вы?.. – догадался Панин.

– Мы с сестрой были антагонистами, с детства дрались, как кошки. Но я ей завидовала.

– Почему?

– А потому что она умела говорить с презрением: «Пришёл чужой дядя и решил твою судьбу!»

– Разве это не так?

– Конечно, не так. Он только напугал весь Крым и всю поэтическую братию в нём, которая дружно ополчились на меня, как только Евтушенко отбыл восвояси. Меня лишили детства. Я вынуждена была бороться, как взрослая. Нельзя было говорить то, о чём ты думаешь и что тебе хочется, а надо было говорить то, чему учила тебя мама.

– А что мама?

– Мама спала и видела меня в союзе писателей.

– А сестра?

– А сестре было наплевать на всё. Она с детства была цельная и знала, чего хочет.

– Чего же она хотела?

И эта фраза была маленьким предательством по отношению к Светке.

– Уехать в большой город и просто жить в нём. Это я сейчас плыву, куда кривая вывезет, – засмеялась Таганцева и так посмотрела на Панина, что сердце у него сжалось от дурного предчувствия.

– Ничего себе «вывезет», – присвистнул Панин, храбрясь перед самим собой, перед своей памятью о Светке, которая, оказывается, так и не выдала главных секретов.

– Теперь мама меня не простит, – удручённо вздохнула Таганцева.

– Чего не простит? – округлил он глаза.

– Если я уведу тебя у жены, – закусила она губу.

Голос у неё сделал фальшивым, но Панин всё равно разозлился:

– А вот это не твои проблемы!

– Я ещё не решила, – уверила она его и надула губы.

Как ни странно, но это ему понравилось. Он с возмущением заахал:

– Она ещё не решила! – Будто не знал женщин и не разочаровался в них сто тысяч раз, но именно сейчас обобщать не решился, в глупой надежде ошибиться и наделяя Таганцеву и умом, и выдержкой, которых не было ни у Бельчонка, ни у Герты Воронцовой, ни тем более у Юли Барковой.

– Ты разобьёшь мне сердце, – сказала Таганцева капризно и откинулась на подушку, словно на потолке были написаны правила поведения при адюльтере.

– Послушать тебя, так я монстр! – возмутился Панин, абсолютно не представляя, как всё сложится дальше и волнуясь перед будущим точно так же, как и Таганцева.

 

***

Она собиралась уйти в полдень следующего дня; она так и сказала: «Я иду к маме, она у меня строгая», словно не провела ночь с Паниным. Но прежде ему позвонили.

– Тебя к телефону, – постучала она в ванную.

– Кто?.. – приоткрыл дверь Панин и дурашливо выглядывая в щёлочку одним глазом.

На ушах у него висела пена.

– Какой-то Арбузов, – в тон ему сострила она, делая смешливое лицо, и он готов был за это расцеловать её в обе щёки, его остановила только мысль, что он, кажется, слишком сильно отпустил вожжи; не верил он еще, что всё может быть так просто.

– Погоди, – Панин передумал и схватил трубку. – Милан?!

Он представил его сытое лицо в железных очках, с тонкими усами типа «карандаш». А ещё у него были трепетные щёчки, которые с годами всё больше отвисали, а лицо всё больше походило формой на восьмерку.

– Андрей, с вами хочет поговорить Милан Арбузов, – слышал он голос секретарши: премиленькой блондиночки, Сильвии Боцманок, у которой был такой курносый нос, что в фас на её круглые дырки было страшно смотреть.

– С какой стати? – почти враждебно спросил Панин, прекрасно помня, как последний раз разговаривал с ним Милан Арбузов, а разговаривал он с ним барственно, через губу.

И тут же раздался его голос. Должно быть, он слушал их разговор с Сильвией Боцманок.

– Здравствуйте, Андрей Владимирович, – и не дожидаясь реакции Панина, продолжил скороговоркой, – вы понимаете, какая ситуация, спонсор хочет, чтобы вы и только вы играли Ватсона у него в сериале, он хочет с вами встретиться и урегулировать все разногласия, возникшие между вами.

А что, такие существуют? – хотел спросить Панин, но не спросил, выделяя главное. На самом деле, такие разногласия были между ним и Миланом Арбузовым, а спонсора Панин в глаза не видел.

– Все разногласия? – озабоченно уточнил он.

– Абсолютно все! – заверил его Милан Арбузов, и не был похож на самого себя.

Спесь, которая обычно выпирала из него, как углы чемодана, внезапно испарилась.

– Хорошо, когда и где? – всё те же враждебным голосом спросил Панин, не утруждая себя дипломатией.

– Давайте, в Кунцево.

Человек на той стороне слишком хорошо знал Панина, чтобы ссориться с ним по пустякам, и терпел его хамство ради далеко идущих планов, которые попахивали киношным Олимпом.

 Панин не стал задавать лишних вопросов, всё решится через час.

– Давай-те.

– Часов в четырнадцать.

– Хорошо. А почему в Кунцево?

– Меньше глаз. Там рядом со станцией метро есть бар «Клод Моне».

– Договорились.

– Всё, Котя, – сказал Панин, радостно бегая по квартире в поисках джинсов. – Я снова на коне! Думаю, что на коне, – поправился он, замерев на бегу, поражённый какой-то идеей, о которой не счёл нужным сообщить. – Главное, чтобы Сапелкин не пронюхал, – и снова забегал, как молодой лис.

– А почему Сапелкин? – изменилась Таганцева в лице.    

– Он – мой личный враг! – ничего не замечая, суетился Панин.

– А-а-а… – кивнула она удручённо.

– Только это тайна, – со смехом предупредил он, как всегда, витая в киношных облаках славы, которые вмиг сгустились над ним.

– Возьми меня с собой? – с отчаянием в голосе вдруг попросила она.

– Котя… – заныл он, морщась, как от зубной боли, – не могу… разговор конфиденциальный... Будут серьёзные люди…

– Ну, пожалуйста… – пристала она к нему, подпрыгивая, как мячик. – Ну, пожалуйста… Мне очень интересно… – надула она губы.

– Хорошо, – не смог он устоять перед её бессовестными глазами. – Только сядешь в сторонке и будешь делать вид, что меня не знаешь.

Что я делаю, что я делаю, подумал он оторопело, потому что даже Бельчонок не имела права просить ни о чём подобном.

– Я согласна! – по-девичьи взвизгнула Евгения Таганцева и принялась собираться.

Через полчаса они уже, сентиментально держать за руки, мчались в такси на запад Москвы. Панин был счастлив как никогда, и даже забыл о вожжах, которые не то чтобы отпустил, а бросил на произвол судьбы.

Спонсором оказался маленький, нервный, лысый мужичок с бородавкой на лбу, который давеча в ресторане грозил привлечь Панин к ответу.

– Парафейник Меркурий Захарович, – представил его Милан Арбузов.

В голосе его звучало уныние. Должно быть, Меркурий Захарович попил его кровушки, догадался Панин. Но деваться некуда – спонсора днём с огнём не найти, а при таком цербере, как Сапелкин Клавдий Юрьевич, их союз подобен чуду.

– Здравствуйте, – сказал Парафейник и отодрал зад от скамейки.

Вид у Парафейника был потрепанный. Мужик пьёт, курит, и у него плохие гены, решил Панин. Но оказалось, ошибался. «У меня посттравматический стресс. Я летел в военном самолёте из Афин, – рассказал ему как-то Парафейник, поскрипывая, словно один большой протез, – над Чёрным морем самолёт вдруг стал падать. Наши вещи улетели в хвост салона. Сам я оказался прижатым каким-то контейнером. Так продолжалось тридцать две секунда! Тридцать две секунды ужаса! А всему причина – футляр очков, попавший между подлокотником и ручкой управления в кабине пилота. Если бы не второй пилот, который буквально вполз в кабину и, упёршись ногами в потолок, восстановил нормальный полёт, я бы с вами не разговаривал. С тех пор я каждую ночь просыпаюсь мокрым от ужаса».

– Очень приятно, – сказал Панин и как будто бы невзначай взглянул на Таранцеву, которая сногсшибательно виляя бедрами, прошествовала в бар. Милан Арбузов едва шею не своротил, вцепившись в неё взглядом. В джинсовой парке, с красным платком на шее, она выглядела бесподобно.

Парафейник неодобрительно крякнул. Милан Арбузов опомнился, и вслед за восторгом на лице у него появилось выражение глупого зайца, который попался в силок.

– У Меркурия Захаровича колбасная завод в Сочи, акции Наталкинского прииска на Дальнем Востоке и доля в Казмунайгазе, – скороговоркой произнёс Милан Арбузов и сглотнул слюну. – Меркурий Захарович вкладывается в киноиндустрию.

 Панин, подумав, что только сумасшедший может в неё вкладываться.

В девятом году Милан Арбузов бежал из своего любимого города Львова, где у него случился конфликт с местными этномутантами типа бандеровцев. С тех пор путь на Украину ему был заказан, и он считал, что ещё легко отделался, потому что его другу по профессиональному цеху, Михаилу Кораллову, проломили голову, через год он умер в доме инвалидов, так и не вернув способности к ясному мышлению.

– Возможно, я буду груб к вашему огорчению, но никогда не буду лживо улыбаться, чтобы понравиться вам, – сказался Панин.

У Милана Арбузова перехватило дыхание: Панин был прямолинеен, как телеграфный столб, и одним махом мог разрушить всё то, что с превеликим трудом возвёл Милан Арбузов.

Парафейник в свою очередь понял, что сквозь гордость и позёрство в Панине проступает обычный ранимый человек.

– Андрей Владимирович, – заметался Парафейник, – мне говорили, что вы далеко не дипломат. Меня это устраивает! Будем считать, что ресторанный инцидент между ними исчерпан! Теперь к нашим баранам. На меня давят, причём постоянно, поэтому без имён! – Он испуганно оглянулся на вход в бар, словно их подслушивали.

– Я вам сочувствую, – благородно прошепелявил Панин и понял, что Парафейник пребывает не в своей стихии и что ему было сложно ориентироваться в киношных делах, посему он имел раболепствующий вид.

– Я хочу снимать фильм только с вашим участием, – сказал он просительно и даже сделал соответствующую паузу. – Вы согласны?..

– Согласен, – искренне ответил Панин, не понимая одного, как человек с таким опытом в бизнесе, мог угодить в такое сомнительное мероприятие: загашники кинематографа были забиты самыми разнообразными фильмами, удивить кого-либо было крайне трудно, разве что сотворить нечто непотребное, экзистенциальное, но для этого нужен был гений, а не Милан Арбузов. Однако говорить об этом вслух не стоило. Не в том я положении, подумал Панин, чтобы кочевряжиться.

– Больше тянуть нельзя, – продолжил Парафейник и осуждающе посмотрел на Милана Арбузова, который вдруг опустил глаза, да и вообще, до удивления был тише воды ниже травы, – все сроки вышли. Вы начинаете сниматься под моё честное слово. У меня есть информация, которая стоила мне кучу денег, что ситуация может измениться в любой момент. Я не могу открыть её, я дал честное слово, но уж, поверьте, всё очень и очень серьёзно.

Что «серьёзно»? – Панин не понял. Ему, вообще, не хватало чувства реализма, так и тянуло оглянуться на Таганцеву, словно она была голой, и он легкомысленно подумал, что в этом деле замешана женщина.

– Отлично! – он вцепился в Милана Арбузова, как репейник, – вы внесли мои изменения в сценарий?

Теперь главный, даже если бы захотел, отвертеться никак не мог.

– Разумеется, – покорно кивнул Милан Арбузов, зная бешеный темперамент Панина.

Сытая, размеренная жизнь в Москве сделала его, мягко говоря, полноватым, а молодцеватые усики типа «карандаш», он наверняка подсмотрел в каком-то модном журнале.

– Все, все, все? – недоверчиво уточнил Панин.

– Абсолютно все, – спрятал глаза Милан Арбузов.

Парафейник добавил, не замечая их пикировки:

– Вы получаете аванс в трехкратном размере за моральные издержки.

Хоть этот не будет подворовывать, подумал Панин, памятуя, что для большинства продюсеров первейшей задачей в любом проекте было вначале решить личные финансовые проблемы, а всё, что останется, пустить в дело.

– И удваиваете гонорар, – вставил Панин, показывая всем своим видом, что за меньшее из принципа играть не будет и что прямо сейчас готов встать и уйти, и плевать ему на прииски и на колбасные заводики!

У Милана Арбузова моментально запотели его железные очки. Он даже округлили глаза и набрал воздуха в лёгкие, чтобы возмутиться, то бишь праведно сберечь хозяйские деньги и распорядиться ими по своему усмотрению, но Парафейник не дал ему слова сказать, и публичная оферта состоялась:

– Хорошо! С завтрашнего дня начинаете неофициально работать в картине. Новый договор подпишем в самое ближайшее время, но об этом, естественно, до поры до времени никто не должен знать.

– Так всё равно донесут же, – высказал сомнение Панин, имею ввиду вполне определенную личность с седыми усами.

Он уже снимался в малобюджетных фильмах на одних обещаниях, и это ему не нравилось, но выбирать не приходилось, хотя здесь был совсем другой случай.

– Когда донесут, будет уже поздно, – многозначительно ответил Парафейник, всё чаще поглядывая на Евгению Таганцеву. Вдруг он изменился в лице и сообщил: – Милан с вами свяжется, а сейчас мы должны бежать.

– А как же?.. – крайне удивился Милан Арбузов, облизываясь, как голодная собака. – А?..

Оказывается, они заказали обед на троих из антрекота, закуски и водки, к радости Панина, пахнущей чёрным хлебом.

– Потом, потом… – нервно вскочил Парафейник, косясь на Таганцеву, как на чёрта. – В «Турандоте» пожрёшь!

«Турандот» был самым дорогим рестораном в центре Москвы, и они трусливо свалили прочь.

– Кажется, нас раскусили, – насмешливо огорчился Панин.

– Ну и бог с ними, – Таганцева посмотрела в окно на удаляющихся галопом Парафейника и Арбузова.

– Бог, да не бог, – заикнулся Панин, – а что-то их вспугнуло. – Но ни до чего путного не додумался, разве что решил не ломать себе голову.

И они с удовольствием пообедали, прежде чем вернуться в город.

 

***

 – Шеф, они встретились!

– Где?! – подскочил Базлов так, что опрокинул хрустальный бокал с арманьяком.

Сразу же тонко запахло портвейном, сливой и цветочным лугом. Голова слегка закружилась то ли от восторга, то ли от недельного запоя. Поводом послужил очередной отлуп, и Базлов с поцарапанной физиономией скрежетал зубами, вспомнив, как Алиса Белкина отхлестала его же букетом роз: «Не смей сюда больше соваться! Не смей сюда больше соваться!»

– В «Сандунах»! – в тон ему гремел, как линкор, Пётр Ифтодий. – Даже разговор записали!

Ещё бы! – обрадовался Базлов, потирая руки, однако, устыдился своей горячности и плюхнулся на место: всё же Панин друг, подумал он удручённо, боясь решись вопрос одним махом и потому ошибиться.

– Молодец! – похвалил он Пётра Ифтодия на всякий случай, мотая головой так, словно она сидела на шарнирах. – Я сейчас прилечу! – Тьфу, то бишь, приеду, хотел сказать он, понимая, что прозвучало глупо, но Пётр Ифтодий уже отключился.

Они пребывали в «английском», на Тверской. Дорогой персидский ковёр был усыпан апельсиновыми корками и конфетными обёртками. Стол был покрыл тонким слоем пепла от доминиканских сигар, которые курил Ингвар Кольский; он уже накурился до чёртиков, уже сделался серо-буро-малиновый, но всё равно курил, потому что на халяву.

Ингвар Кольский явился в сопровождении красивого мальчика-грузина, однако, заметив, что Базлов ревнует, выгнал парня прочь:

– Я тебе позвоню. – И сказал Базлову, вопросительно глядя ему в глаза: – Это не то, что ты думаешь, я даю уроки.

– А я ничего не думаю, – ответил Базлов, хотя ему, действительно было неприятно.

«Зеркало-шпион» было нараспашку, чтобы вовремя хихикать, глядя в него. На этот раз концерт давали vip-проститутки, блондинка и брюнетка, не поделившие клиента. Скандал всё больше забавлял Базлова, он ждал, когда дамочки вцепятся друг другу в космы, чтобы подать сигнал братьям Зайцевым, которые в свою очередь выкинут их на улицу на вполне законных основаниях.

Ингвар Кольский явно наслаждался ситуацией: впервые за десять лет Базлов искал его общества, а не наоборот. Это обошлось Базлову в кругленькую сумму с тремя нулями, Кольский планировал разжалобить его ещё больше и получить хотя бы не меньше, а там видно будет.

– Что-то случилось? – спросил он заплетающимся языком, покачивая ногой в изношенных штиблетах и изящно держа сигару на отлёте. Сизый дым от неё поднимался вверх и растекался слоями под потолком.

– Панин попался… – невольно понурился Базлов, чувствуя, что предаёт друга окончательно и бесповоротно и что судьба несправедлива, в общем-то, ко всем без исключения, даже к самым удачливым актёрам.

– Ты ещё слезу пусти, – насмешливо упрекнул его Ингвар Кольский.

И жизнь показалась Базлову страшной штукой. Ещё вчера он боготворил Панина, глядел ему в рот, готов был выполнить любое его прихоти, а сегодня всё полетело в тартарары. И почему? Ответить Базлов не мог. Может, бог с этими миллионами? – спрашивал он себя, лишь бы всё осталось по-прежнему, лишь бы можно было по-прежнему подъезжать к неприступной Алисе, пожирать её глазами, и получать по мордасам от ворот поворот. А что она теперь скажет? – с потаённым злорадством думал он, представляя её умное лицо, с серыми, укоризненными глазами. Хотя, чего греха таить: если Панин облажался, она моя! – предавался он мечтам. И эта мысль так крепко засела у него в голове, что Ингвар Кольский счёл нужным издевательски заметить:

– Конечно, твоя… – фыркнул, – когда Панин сядет.

Оказывается, Базлов говорил сам с собой, чего с ним сроду не бывало.

– Думаешь?.. – неожиданно для себя смутился он.

– Ясный пень! – безапелляционно махнул руками пьяный Кольский, не замечая, что Базлов чрезвычайно хмур и собран. – Только в следующий раз бери гвоздики или ромашки, морда целей будет.

И Базлов покраснел. Блондинка и брюнетка тянули резину. Они ещё не истощили словесный запас аргументов.

– Да, – неожиданно для самого себя расстроился Базлов. – Завтра, нет, сегодня же, полечу к ней!

– Молодец! – одобрил Ингвар Кольский. – Уважаю! А друг твой… – никчёмный артистишка!

Он уже выкушал пару таблеток «аддерала», и ему захорошело.

– Не говори так! – снисходительно по отношению к Панину поморщился Базлов.

В голове у него образовалась минутная пустота, будущее предстало перед ним в виде полнейшей неразберихи. А стоит ли?.. – гадал он в нерешительности. А вдруг Алиса откажет? Вмиг ослабший телом и духом, Базлов впал в свой обычный ступор. Привычка пребывать в состоянии вечного поражения взяла верх, и душа его скулила, как молочный щенок.

– Почему? – вкрадчиво удивился Ингвар Кольский, намеренно стряхивая пепел на ковёр. – Он же тебя обокрасть хотел?!

– Хотел… – неохотно признался Базлов, машинально потянувшись к левому усу, – но не обокрал же! – уцепился, как за соломинку.

– Потому что воспользовался твоей дружбой, – как змея, крутил Ингвар Кольский.

И дым нимбом восходил над его головой, и глаза горели, как у Мефистофеля.

– Воспользовался… – тяжело согласился Базлов, не в силах противостоять логике.

– А слабо всё сбрить, если Панина соскочит? – тонко издевался над ним Ингвар Кольский.

– И сбрею! – не подумав, в запале пообещал Базлов. – Буду жить с голой, бабской мордой, если всё не по-моему! – И сам не зная того, в последний раз потрогал свои усы.

– Замётано! – кричал Ингвар Кольский, туша сигару о подлокотник кресла.

Неделю назад Базлов не удержался и опять поплакался в жилетку Ингвару Кольскому, мол, должно быть, предал его друг: «Его, видите ли, жаба задавила, хотя я и отваливал по высшему разряду». И рассказал всю подноготную истории и с Паниным, и с их кинематографическим проектом, и с банком, и с шантажом, об Алисе лишь умолчал, стыдно было.

– Лучше бы для меня раскошелился, – посетовал Ингвар, и глаза его алчно вспыхнули.

– За что? – с лёгким презрением удивился Базлов, всё ещё не решаясь на страшный шаг. – Ты играть не умеешь.

– Ну и что? – потянулся за бокалом Ингвар. – Зато я друзей не предаю!

Однако в глазах Базлова это был не плюс, а, скорее, минус. На таких друзьях обычно ездят напропалую. А вот на Панине почему-то не поездишь, подумал Базлов, но я его всё равно люблю.

– Но как он мог?! – затосковал Базлов, слушая вполуха Ингвара и погружаясь в своё горе, как в болото. – Как?!

– Просто, – как всегда, насмешливо объяснил Ингвар, занюхивая грязной косичкой, – взял и сделал. Жадность, она ни одного фраера сгубила!

– Я бы так не смог, – с обидой сопел Базлов.

Проститутки, махая сумочками, наконец перешли к французской борьбе. Браться Зайцевы бросились их разнимать.

– Едем! – сказал Базлов, с досады захлопывая «зеркало-шпион».

Неуверенность, мучившая его, как ишиас, была отброшена, словно выкуренная сигара. Теперь всё зависело от того, что принёс в клювике Пётр Ифтодий.

– Показывай! – велел Базлов, когда они, шумно дискутируя на тему предательства самого святого для мужчины – мужской дружбы, ввалились в кабинет.

Базлов протрезвел, его снова мучили сомнения. Ингвар Кольский, напротив, считал приговор окончательным и не подлежащим обжалованию. Налили, не разбавив, выпили и передёрнулись – арманьяк был дюже крепким. Пол ходил ходуном.

Пётр Ифтодий только облизнулся. Он проявил чудеса изобретательности: установил аппаратуру даже в бане, и это сработало.

Вначале ничего не было видно: баня, она и в Африке баня, только все белокожие, коридор и ряды диванов с высокими спинками. Не будешь же пялиться на голых мужиков, хотя Ингвар Кольский проявил неподдельный интерес и даже облизнулся, как на мармелад. Базлов зачем-то покраснел и закрыл глаза с тайной надеждой, что Пётр Ифтодий и на этот раз обмишурился. Он уже сомневался в правильности своей затеи и готов был пойти на попятную, то есть забыть о миллиарде и сбрить усы, однако, мешало насмешливое лицо Ингвара Кольского, от которого нельзя был избавиться, как ни крути.

– Ну и чего?.. – с пренебрежением спросил Базлов, косясь на картинку, которая до чёртиков напомнили ему раздевалку в балетном училище, если бы не явно бандитские рожи да наколки всех мастей!

– Как чего? – удивился Пётр Ифтодий. – Это Типсаревич!

И действительно, мужик, который то и дело мелькал голой задницей между полотенцем и кожаной спинкой дивана, чаще всего появлялся в компании с другим мужиком.

– А это его сообщник, Марсель Папиросов из Апатитов!

У Папиросова на предплечье была наколка-эполет.

– Как?.. – фривольно засмеялся Ингвар, чем удивил Базлова, потому что у него в кабинете никто не позволял себе говорить громче, чем Базлов.

– Марсель, – сразу уловил суть вопроса Пётр Ифтодий.

– Представляешь, – развеселился Ингвар Кольский, – какое отчество будет у его детей. Мария Марсельевна!

Но Базлову было не до смеха. Появился голый Панин, и Типсаревич по-свойски хлопнул его по плечу.

«Привет, брат!» – Услышали они.

Базлов даже чуть-чуть заревновал, потому что Панин среагировал очень искренно, и Базлову было неприятно, что Панин задушевен и с другими людьми. Значит, неверен, почему-то подумал Базлов, скотина!

«Захар! – полез обниматься Панин. – Сколько лет, сколько зим!»

«Делом занят я, Андрей, делом, – заважничал Типсаревич. – Ты кино делаешь, а я что – хуже!»

«Что, брат?» – не понял Панин, улыбаясь пьяно, до ушей.

«В политику иду…»

«Может, и мне?..» – тягостно, как показалось Базлову, среагировал Панин, направляясь с Типсаревичем в парную.

«Там, брат, если правильно зацепиться, бабки дождём сыплются», – пояснил Типсаревич.

«Не может быть?» – наиграно удивился Панин.

«Зуб даю», – поклялся Типсаревич.

Больше Базлов ничего не услышал, кроме слова «дождём?» и «надежно, как в сейфе». А в конце:

«Бухнём?»

«Легко!» – ответствовал Панин.

– Шифруются, – убежденно сказал Пётр Ифтодий и посмотрел на Базлова, тщетно ища на его лице признаки одобрение.

Базлов презрительно дёрнул себя за левый ус:

– Ну и что?..

Он навёл тяжёлый взгляд на Пётра Ифтодия и собрался уже было прекратить всю эту канитель, чтобы не опозориться перед Алисой и не провалиться сквозь землю перед Паниным, как Ингвар Кольский со свойственным ему ехидством так посмотрел на него, что Базлову стало очень и очень стыдно за свою нерешительность и он решил доглядеть до конца.

– Смотрите дальше, – промямлил Пётр Ифтодий. – У Типсаревича сообщница в банке была.

– Кто?! – оживился Базлов.

Пётр Ифтодий назвал фамилию.

– Моя секретарша?!

Глафиру Батракову Базлов взял на работу, исходя исключительно от обратного, во-первых, она была страшненькая, как смерть с косой, во-вторых, кривенькая, чтобы только Лара Павловна ничего предосудительного не заподозрила, а в-третьих, одевалась, как в пятидесятые годы прошедшего столетия.

Пётр Ифтодий раскрыл карты:

– Она сестра Папиросова.

Но Базлова уже трудно было удивить в этой жизни: сгною гадов! – решил он.

– Крути дальше! – велел кисло.

После парной Панин с аппетитом поглощал тыквенный суп с креветками. Типсаревич и Папиросов тайком от банщиков подливали в пиво водку.

«Из банкира дерьмо трясём, – похвастался Типсаревич. – На политику, брат, на политику…»

«Удачно?»

«Миллиард!»

 Панин присвистнул.

«Губа не дура! А отвалит?» – в обычной своей манере вечного клоуна уточнил он.

«Куда балерон денется! – Оба так цинично засмеялись, что Базлова передёрнуло.

«Балерон?» – переспросил Панин.

«Ну да! Ты же сам на него и навёл!»

«Как?!» – едва не подавился ложкой Панин.

«Мы тоже хитрые!» – рассмеялся молчавший до этого Папиросов.

«Мы за тобой… – Типсаревич наклонился и стал что-то шептать Панину на ухо. – Следили!»

«А-а-а… в этом смысле?» – удивился Панин.

«Смотрели, как твои дела идут, – объяснил Типсаревич. – Мы умные».

«Так что, считай, что ты в доле, брат!» – добавил Папиросов.

Базлова вовсе перекривило, да так, что он выдрал из усов клок волос.

«Значит, сядем вместе», – болезненно рассмеялся Панин, но вместо того, чтобы встать и уйти, чтобы позвонить Базлову, потянулся за пивом.

Скотина, подумал Базлов и вспомнил, что обещал Пётру Ифтодию полпроцента, и страшно огорчился. Деньги можно было считать профуканными; но хоть усы сохранил, понял он.

 

***

Позвонить Панин не успел. Его арестовали перед подъездом, когда он возвращался из бани: культурно вежливо, но настойчиво взяли под локоток на виду у бабушек-старушек, сунули под нос удостоверения и настырно потянули за собой, словно приглашая на дружескую прогулку. Это было плохим знаком; хорошо, что не кинули мордой в грязь, трезво рассудил Панин и покорно поплёлся между блюстителями порядка, покачиваясь, как бывалый зек.

– Расскажите, как на духу, как всё было, – иезуитски тонко посоветовали, – сразу легче станет.

 Панин глядел на них с изумлением. У одного полицейского напрочь отсутствовала нижняя челюсть, вместо неё сразу начиналось горло. Складчатое строение в этом месте выдавало в нём сладострастного и тонкой души человека. Другой, по имени Серж, был качком и поглядывал профессионально-косо. Если бы заартачился, притащили бы силком, понял Панин и тактично промолчал, зная, что каждое лишнее слово в полиции будет истолковано в пользу обвинения.

Но его всего-навсего торжественно, под кривые ухмылки, передали из рук в руки дознавателю Злоказову – весёлому человеку, золотушного вида, с модной причёской в ретростиле, которую он всячески подчёркивал, дёргая головой вбок.

– На вас поступило заявление, – сказал дознаватель, то ли по привычке дёргая головой, то ли отстраняясь, потому что от Панина сильно пахло перегаром.

 Панина чуть отпустило, хотя он и ожидал удара со стороны Сапелкина. Неужто передумал? – гадал он, не подавая вида, что струсил, потому что если Сапелкин решил возобновить старое дело, то уж доведёт его до конца, к бабке не ходи. Виктор Коровин мёртв. Все шишки посыплются на меня, решил Панин.

 – На меня?! – деланно удивился он, чтобы выиграть время, и снова почувствовал слабость в коленках.

По опыту он знал, что полицейские нацелены только на то, чтобы поймать и посадить, нюансы им были неведомы. В отрочестве ему пророчили судьбу уголовника. Неужто на старости лет предсказание сбудется? – ужаснулся он.

– На вас, – весело глядел на него Злоказов.

– А от кого? – осторожно спросил Панин, всё ещё ничего не понимая.

– Ну как же «от кого»? – издевательски рассмеялся Злоказов. – От вашего друга, – и дёрнул головой, как Андрей Миронов из кинофильма «Бриллиантовая рука».

– «Друга»? – ещё больше удивился Панин и прикусил язык: «другом» мог быть кто угодно, то же самый Коровин с его маниакальной идеей убить Сапелкина.

И тут ему показали «банную» запись, а потом – заявление Базлова, из которого Панин узнал, что является ни больше ни меньше как главарём банды вымогателей и что контракты по фильму «Жулин» надо считать разорванными и что Панин должен вернуть все деньги, «полученные обманным путём».

– К счастью, это не так, – поспешил успокоить его Злоказов, который, конечно же, узнал в обвиняемом известного артиста, и ему было приятно и почетно общаться с ним. – Гражданин Панин, Типсаревич заявил, что до позавчерашнего дня не видел вас лет двадцать.

– Ну и?.. – сделал изумлённое лицо Панин. – Так и есть... Мы с ним… – вздохнул с облегчением.

Поход в баню закончился грандиозной пьянкой на какой-то абсолютно дикой квартире с рваными обоями и газетами вместо занавесок, и Панин элементарно забыл позвонить Базлову, не только потому что потерял чувство времени, но и потому что не поверил своим старым-новым друзьям: не мог Захар опуститься до уголовщины, столько лет прошло, исправиться должен; какие он роли играл! Выделывается передо мной, решил Панин.

– Мы всё знаем… вы не волнуйтесь, – поспешил заверить его Злоказов. – Всё проверили и пригласили вас для проформы. Подпишите здесь и здесь и можете быть свободным.

– Так кто же знал! – обрадовался Панин, что выскочил без волос.

Он приготовился как минимум провести ночь в обезьяннике, а как максимум сесть пожизненно; так обычно заканчивают все неудачники.

– Господину Базлову мы отправим соответствующее письмо, – с улыбкой Андрея Миронова успокоился его Злоказов.

– А его на самом деле ограбили? – заволновался Панин.

– Шантажировали, – профессионально осклабился Злоказов, жалея, что не посадил знаменитость или мало потрепал ему нервы. – Осталось взять только его секретаршу.

– И она тоже?.. – изумился Панин, потому что пил с ней в той же компании и под конец она стала казаться ему даже премиленькой.

– Да, – победоносно дёрнул головой Злоказов.

Сверху спустили указание оставить артиста в покое, а дело закрыть и сдать в архив. Злоказов подчинился не без колебаний. В душе он был извечным обструкционистом и надеялся, что настанет время, когда таких, как Панин, можно будет сажать только за одно то, что они знаменитые.

– Мои друзья? – уточнил Панин, всё ещё с недоверием глядя на следователя.

Когда-то, давным-давно, Захар Типсаревич подавал большие надежды в театральной студии при дворце культуры им. Ленина. Больше всего Захару удавалась роль профессора Джойса Рердона в пьесе Стивена Кинга «Особняк Красная роза». До этого, в школе, они схлестнулись. Панин уже было лет четырнадцать, и он ходил в авторитетах, а Типсаревич уже заканчивал школу. Он завёл Панина в туалет и предложил не только вывернуть карманы на предмет денег, но и разобраться, кто здесь главный. Естественно, Панин, мягко говоря, не согласился ни с первым, ни со вторым, и Типсаревич принялся его «расстреливать», к тому времени он уже три года занимался боксом, и удар у него кое-как, но был поставлен. Однако каждый раз Панин вылезал из-под унитазов и бросался на Типсаревича. Дело кончилось тем, что Типсаревич испугался: лицо у Панина медленно, но верно превратилось в ошмётки, а Типсаревич разбил себе все кулаки. В конце концов, он трусливо сбежал, бросив Панина зализывать раны. После этого Панин тоже пошёл в секцию бокса, и каждый раз, когда бил в подушку, представлял лицо Типсаревича. Через три года они встретились в театральной студии, чтобы сыграть Шпака и Лопуцьковского в «Шельменко-денщик». И Панин не убил Типсаревича по одной единственной причине: школьная ссора была залита морем портвейна, заедена салом и печёным луком в обществе развесёлых девиц.

Бог миловал, подумал Панин, обливаясь холодным потом, хотя прошлое догнало и пнуло так, что дыхание перехватило. Вовремя я соскочил, обрадовался он, а Захар Типсаревич – не сумел. Карма у него крепче оказалась.

– В следующий раз будьте осторожны со старыми знакомыми, – посоветовал Злоказов.

– Следующего раза не будет, – заверил его Панин и снова обрёл твёрдость духа.

– Почему? – поинтересовался Злоказов и в очередной раз эффектно дёрнул головой.

– Друзья детства кончились, – через силу рассмеялся Панин и наконец-то сообразил, что висел-то на волоске: стоило Типсаревичу кивнуть, и сидеть мне в обезьяннике, и доказывай потом, что ты не верблюд. Спасибо тебе, Захар, с благодарностью к другу детства подумал Панин. – Передачу можно носить?

– Кому? – удивился Злоказов, подшивая бумажку в папку.

– Ну вот… этим… – Панин кивнул на экран ноутбука.

– Носите на здоровье, – разрешил Злоказов. – Кстати, их так быстро взяли, что у них ни мисок, ни туалетной бумаги нет.

– Позабочусь, – великодушно пообещал Панин.

– Никуда не уезжайте, будете проходить свидетелем, – предупредил Злоказов.

– У меня съёмки.

– Значит, когда надо, найдём, – дал ему послабление Злоказов. – Всего хорошего, товарищ знаменитый артист, – и чувственно пожал Панину руку.

 

***

Иллюзии опасны точно так же, как и полное их отсутствие.

Базлов спохватился слишком поздно. Явился Пётр Ифтодий и быстро сказал:

– Ваш друг того…

– Что-о?.. – нахмурился Базлов, сердце у него противно ёкнуло от непонятно какого предчувствия: – неужто помер? Всякое бывает…

Он с облегчением подумал, что не зря ездил накануне к Алисе Белкиной. Правда, она меня на порог не пустила: «Я в своего Андрюшу верю!»; однако, Базлов до сих пор был полон не менее глупых надежд, памятуя Суворова, что хитрость и осада города берёт.

– Вернулся домой… – поправил его Пётр Ифтодий, на этот раз почему-то не тушуясь под тяжелым взглядом Базлова.

– Как?..

Удар был слишком сильным: не в том смысле, что Панин не умер, а в том, что жизнь в очередной раз не оправдала ожидания, а вывернула по своему коленцу.

Пётр Ифтодий счёл возможным равнодушно пожать плечами, мол, это уже не моё дело.

– Домой?! – Базлов схватился за сердце, хотя до этого момента не знал, где оно находится.

– Ага… – хмуро посмотрел на него Пётр Ифтодий и на всякий случай отступил к двери.

Лицо его, и без того бледное, ещё больше побледнело.

– Почему?.. – глупо вопросил Базлов, не осознавая масштаба катастрофы.

Он уже видел Панина в арестантской форме, с котомкой в руках; и ждала его дальняя дорога сосны качать.

– Даже подписку о невыезде не взяли, – на всякий случай Пётр Ифтодий кинул камень в огород полиции.

– Как это понимать?! – Базлов пришёл в себя быстрее, чем Пётр Ифтодий ожидал.

– Откупился, наверное, – включил дурака Пётр Ифтодий и на всякий случай толкнул задом дверь.

Однако Базлов понял намёк Пётра Ифтодия по-своему.

– Ты меня подставил! – зарычал он так низко, что ближайшее окно в кабинете с жалобным звоном лопнуло, а двери на этаже сами собой распахнулись, и все сотрудники хором воскликнули: «Ой!» – Со своим злосчастным расследованием! Я тебе не то, что твои полпроцента не дам, я и остальное отберу!

Он выглядел агрессивно, как американский бампер.

– Попробуй-те, – наконец-то огрызнулся Пётр Ифтодий, – у меня тоже на вас кое-что есть! – И смылся подальше от греха с горизонта событий, чтобы перевести дух и чтобы написать заявление о сложение полномочий. – Подавись своими говёнными акциями! – вдохновенно бурчал он в мстительном порыве.

Между тем, взбешённый Базлов носился по кабинету, превращая его руины. Вначале он одним движением расправился с книжным шкафом. Фолианты с разноцветными корочками покорно устлали пол. Затем разорвал диван из кожи антилопы гну, и клочья пенополиуретана и синтепона перемешались с книгами. Два кресла для посетителей элементарно растоптал в щепки, а картины смахнул, как пылинки, в добавок ударом кулака проломил столешницу английского стола. Уцелело бра и кресло-трон и, как ни странно, торшер на золочёной треноге. До них Базлов просто не добрался, ибо, раньше нашёл бутылку арманьяка и, шумно дыша, влил в себя алкоголь и стал думать, что делать дальше.

Чтобы помириться с Паниным, не могло бы и речи. Базлов, скорее, был готов сбрить усы, чем пойти на поклон. Да и Панин церемониться не будет, пошлёт по матушке. Уж отыграется на всю катушку, горевал Базлов, разве что подкупить Злоказова? Нет, это не выход, строил он планы, и от безысходности едва не бился головой о стену. А самое главное, ему было ужасно стыдно. Так стыдно, что впору было последовать примеру Панина с верёвкой, петлёй и трубой в ванной. Правда, ещё был вариант с пистолетом и с размазанными мозгами на стене, не факт, что и прыжка с крыши. Он представил, как полезет на неё с бутылкой арманьяка в руке; и жалость к самому себе вспухла в нём, как тесто на дрожжах. Никто не встанет на моём пути, опустошённо корёжился он, никто. Гады!!!

И тут с Базловым на нервной почве случился парурез, то есть Базлов зашёл в туалетную комнату, чтобы с горя облегчиться, но не мог выдавить из себя ни капли, и всё потому что перед его взором стоял Панин.

– Уйди… – просипел Базлов. – Христом Богом прошу, уйди!

Однако Панин с укоризной смотрел на него из зеркала и молчал.

– Уйди! – потребовал Базлов. – Уйди, поссать не могу!

– Если я молчу – это не значит, что я не вижу твоего вранья, – сказал Панин.

– Да, я врал! – затопал ногами Базлов. – Я хотел трахнуть твою жену и опозорить тебя на весь белый свет! Но… у меня ничего не вышло!

– Роман, это потому что ты большой и глупый, как всякий атавитаст!

– Кто такой атавитаст?! – чрезвычайно огорчился Базлов и дёрнул себя за левый ус.

– Человек, у которого развиты животные инстинкты, – объяснил Панин, но отсутствуют мозги!

– Стой, гад! – дико закричал Базлов, видя, как Панин тает в глубине зеркала. – Стой! – И стал бить кулаком в это самое зеркало, пока не превратил его в мелкие осколки.

Естественно, забрызгал кровью всю туалетную комнату, естественно, испугался до смерти, ибо любил своё большое, мягкое тело, естественно, прибежали сотрудники и упирающегося Базлов повезли в больницу, где ему забинтовали руку, поставили катетер и сделали болезненный укол в ягодицу, заявив, что у него обострение аденомы, о которой он слыхом не слыхивал; и Базлов не нашёл ничего лучше, как сделаться умиротворённым и отдаться лечению, дабы в тишине стерильных палат поразмыслить о смысле жизни. Уж он-то теперь знал, что все болячки на земле от неразделённой любви, нервов и сумасшедших друзей.

Через две недели он вышел из больницы в скорби и печали, с бритой физиономией, и словно уменьшился в росте.

 

 

Глава 7

Суета сует и всяческая суета

 

Меркурий Захарович широким жестом золотопромышленника арендовал под штаб-квартиру десятикомнатные золоченые апартаменты рядом с Васильевским. На потолке от плещущейся за окном Мойки пестрели блики, а сбоку, если смотреть из кухни, бодро, как у часового, торчал козырёк фонаря Краснофлотского мостика. Меркурий Захарович давал старт первому фильму в своей карьере продюсера и мецената. Вторым режиссером у него оказался уже знакомый Валентин Холод. Его фирменное: «Доброе слово и кошке приятно!» – баритоном доносилось из самых дальних комнат. То ли он кого-то учил жизни, постоянно употребляя слово «рыба», то ли напивался самым скотским образом, травя на закуску туристические байки, которые знал великое множество.

– Она ведёт себя, как молодой зверёк! Тебе нравятся такие?.. – ехидно поинтересовалась Герта Воронцова, с ненавистью глядя куда-то за спину Панина.

Он невольно оглянулся: Евгения Таганцева, громко смеясь, танцевала под «Абсент» Ваенги с фужером вина в руках. Её тело невинно просвечивалось сквозь лёгкую блузку. И Феликс Самсонов откровенно пялился, безудержно хохоча. Но ручки держал при себе, немея и от восторга, и от королевского поворота головы Таганцевой, и от одной мысли, что надо очень сильно опасаться злых кулаков Панина, которые вмиг поставят крест на его карьере начинающего актёра.

Таганцева кокетничала напропалую уже минут двадцать. Панин делал вид, что ему всё безразлично, хотя его корёжило. так, что впору было назюзюкаться до зелёного змия, но он терпел, потому что хотел её всегда и везде, днём и ночью, утром и вечером, независимо от времени года; такие чувства он испытывал разве что только к своей первой жене. Но тогда он был зелёным озабоченным юнцом и в женщинах не разбирался; и со второй женой тоже не разбирался, потому что просто искал себе молодую, здоровую женщину, способную рожать и вести дом. А сейчас разбирался, очень хорошо разбирался: словно проснулся после долгой спячки и обнаружил, что мир донельзя сексуален. Вот что сделали со мной Бельчонок и пятнадцать лет брака, ахнул он и ощутил, как колыхнулась под ногами земля; Герта Воронцова ехидно выпялилась на него, как будто угадав его мысли, и змеиная улыбка скользнула на её пунцовых губах. «Наконец-то взялся за ум», – умозаключила она, победоносно задрав острый подбородок в лепнину потолок.

 Панин давно сообразил, что Таганцева дразнит его за то, что Герта Воронцова, как пантера, неотлучно преследовала его весь вечер и требовала вернуть их взаимоотношения в прокрустово русло грешной любви, и как ни странно, ещё без компрометирующих следов помады на гульфике, щеках и рубашке, на что она была, как обычно, весьма решительно настроена. Как она попала на съёмки и во что это ей всё это стало, можно было только гадать, но её не остановило ни понижение в рейтинге, ни пренебрежение массовки, для которой она осталась небожительницей с необъятным послужным списком звёзды Мельпомены, ни роль третьего плана, в которой она должна была мелькать как экзотическая дама в шляпе с перьями и говорить ничего не значащие фразы в скупом стиле естественного письма Конан Дойля, причём плейбэк не возбранялся, потому что у неё не была даже слов, то есть она могла просто шевелить губами, а могла и не шевелить. В общем, роль для студентки первого курса. Однако студентки первого курса не имеют таких форм и такую яркую внешность. Этот холостой выстрел целиком и полностью лежал на совести Валентина Холода. Может, она с ним переспала, цинично думал Панин, откуда я знаю? Ему было всё равно. Чувство ревности оставило его ещё в Москве.

Шёл пятый час пьянки. Все нагулялись и упали в минор, даже Меркурий Парафейник, который убрался загодя, вовремя сообразив, что кто-нибудь по пьянке обязательно покусится на его высокий авторитет продюсера.

Огромный стол посреди комнаты был завален остатками еды и бутылками.

– Конечно, нравится! – машинально согласился Панин и поймал себя на том, что безбожно врёт. – Ты же не такая?! – похвалил он её он с кривой усмешкой, дабы скрыть низменные чувства к Таганцевой.

– Нет, я на рубль дороже! – злобно вспыхнула Герта Воронцова, и её небесно-голубые глаза, бездонные, как июльское небо на закате, озарились гневным светом.

Всем своим видом она старалась показать, что отныне не принадлежит Панину, что он не имеет над ней прежней власти и что он – полное ничтожество, предатель, сволочь, негодяй, урод, но иногда забывалась и вела себя так, словно между ними произошла всего лишь лёгкая размолвка, в голосе же её звучали жалобные нотки.

– Я сожалею… – вдруг сказала она и изголодавшимися глазами смотрела ему не в лицо, а в пах.

– О чём?.. – Панин сделал над собой усилие, чтобы не прикрыться.

Ему до смерти надоело выяснять отношения, но Воронцова прицепилась, как банный лист.

– О том, что отдала тебя этой… – она с таком трагическим видом кивнула в сторону Таганцевой, что стало ясно: с новым мужем у неё, как минимум, нелады, иначе бы она не явилась сюда в параноидальном состоянии; и Панин подумал, что есть женщины, которые ни с кем не могут ужиться, даже сами с собой.

На всякий случай он всё же незаметно проверил состояние ширинки; лицо Воронцовой пошло пятнами, дыхание остановилось, она сделал шаг к Панину, по-прежнему глядя ему ниже пояса, даже дёрнулась алчущими ручками с кровавым маникюром, но вдруг опомнилась и всего лишь показала непристойный жест, который нравился Панину чувственным откровением и который когда-то связывал их крепче самых крепких пут. Панин покраснел, потому что на них пялились, и отвернулся: дилемма, которая, казалось, уже была решена месяц назад, снова предстала перед ним в виде грандиозного скандала, который назревал, как супергнойник.

Милан Арбузов спал, уткнувшись в тарелку с винегретом, художник-постановщик, Джек Баталона, чудо природы – белый негр с маленькой головой, русофоб и бабник, страдающий аденомой простаты и кавернитом, задрав на стол длинные ноги в парусиновых брюках, тискал сразу трех актрис и пил дрянной виски из бутылки, горланя что-то нечленораздельное. В кладовке, кажется, занимались триолизмом, потому что порой там бессовестно гремели инвентарём и бранились трехголосием за то, что кто-то кого-то снимал на видео, а из комнаты в комнату устало бродила «хлопушка», с серыми изумлёнными глазами – рыжая немка, Ирма Миллер с Кубани.

– Помните, завтра в десять на площадку… помните завтра в десять на площадку… – твердила она прокуренным голосом и даже самой себе не верила, глядя на всеобщий бедлам, разве что заливая своё горе бутылкой «марсала», которую таскала с собой, как пожарный – брандспойт.

Ирма Миллер давно бы присоединилась к Джеку Баталона, тем более, что он ей страшно нравился, но была новичком в группе и пока что считала, что профессиональный долг ассистента режиссёра, пусть даже во время чумы, пусть даже вопреки здравому смыслу и либидо, всегда и везде превыше всего.

– Я поехал спать, – словно очнулся Панин, чувствуя, что его лицо упрощается до презрения к вечной киношной суете.

С некоторых пор он стал различать в вещах метаморфозы времени, которые не давали надежды на благополучный исход в его профессии, на то, что всеобщая чаша забвения минует его не раньше, чем он умрёт. Он чувствовал, что распадается, как актёр, что эта его последняя, великая, бездонная любовь, не позволит ему безвозвратно пасть духом и перегореть во всех отношениях, как перегорел Коровин, и был счастлив, что разобрался хоть бы в этом, потому излучал железное спокойствие танка.

– Ну и топай! – напутствовала Герта Воронцова, потеряв всякую надежду на то, что Панин забудется и возьмётся за старое, то бишь будет кривляться, строить из себя шута и волочиться за ней напропалую до самой постели и даже в ней не успокоится, а сотворит то, что сотворял всегда к безмерному удовольствию измученного женского сердца.

В былые времена он так бы и поступил, в былые времена всё происходило по шаблону, на уровне рефлексов; да и вообще, оказывается, он мало думал о последствиях, а алкоголь только возбуждал чувства, делая ситуацию взрывоопасной, как сухой порох, чем безнравственная Герта Воронцова не преминула бы воспользоваться; но времена до странности изменились, словно мир стал другим, не гедоническим, простым и естественным, а страшно запутанным, с намёками, кивками и предположениями, и только ставил новые вопросы, в которых предстояло ещё разобраться. И Панин даже забыл о своём фирменном смешке, который приводил Герту Воронцову в исступление.

– Прощай, – бросила она дрожащим голосом и направилась туда, где алкоголь тёк рекой.

Плечи её так и остались дерзкими и откровенно хрупкими, а между голыми лопатками появилась надпись: «Дурак, останови меня!» Правду говорила мама: «Бывают дни похуже!», мрачно подумал Панин, разворачиваясь в другую сторону, хотя ему неожиданно понравилось, что Герта Воронцова всё ещё на что-то надеялась и строила насчёт него кармические планы.

Он нашёл в груде вещей свою мятую куртку, выскользнул за дверь и стал спускаться вниз. На лестнице было тихо и гулко. Знакомая тоска всколыхнулась в нём, жизнь казалась конченой; остаётся только одно: играть, играть и ещё раз играть. Больше я ничего не умею, думал он обречённо. Мир оскудел до безобразия; в нём не было перспективы, одна лишь совесть в сухом остатке, как тонкий запах выветрившегося вина на дне бокала. Женщин побоку, думал Панин, трезвея медленно, как всякий алкоголик, женщины ничего не понимают; друзья – тоже, они требуют слишком больших усилий, в моём положение – это роскошь. Сто раз прав Виктор Коровин, актёр во второй половине жизни – одиночка. Панин подумал о Базлове, с его грязной историей шантажиста. И хотя Базлов через общих знакомых уже закидывал удочки с предложением заключить мировую, Панин не говорил ни «да», ни «нет», не в силах абстрагироваться от произошедшего. И плевать на деньги, думал он, гордясь тем, что так легко отказался от них.

Наконец он услышал, как наверху хлопнула дверь, и каблуки Таганцевой. Она нагнала его уже на выходе и долго бежала рядом, стараясь попасть в такт шагов.

– Ну, подожди… – сказала она капризно, закусывая губы и подхватывая его под руку, – ну, подожди… – заглянула, сердится, или нет, потому что почувствовала, что заставила ревновать, что он застыл, как цемент, и что она провинилась, потому что привыкла вести себя так, как вела всегда до появления в её жизни Панина. Тогда зачем Воронцова крутит тобой? – задавала она молчаливый вопрос, не зная, как на него отреагирует Панин.

– Жду, – Панин остановился на переходе, ничего не удосуживаясь обсуждать.

Главное, чтобы она не фальшивила, только бы не фальшивила. И главное, чтобы не обманывала ни себя, ни меня, молил он, пиная бордюры. Если будет нечетное, загадал он, то всё сбудется. Что именно сбудется, он ещё не знал; будущее ещё не открылось ему с этой стороны; и он мучился. Бордюров оказалось ровно семь. Панин вздохнул с облегчением.

– Ты меня совсем не слушаешь! – воскликнула она.

– Слушаю, – терпеливо сказал он, полагая, что ей тяжело с ним и что она его едва терпит из-за банальной сердечной привязанности.

Казалось, он давно сделал ей великое одолжение – отпустил вожжи и даже забыл о них, скользя в безвременье, как по великой реке жизни.

Ему была приятно тепло её руки, взволнованное дыхание и запах алкоголя. Лицо у неё было тонким и тревожным. От былого веселья не осталось и следа. Даже бесстыжие глаза, были совсем не бесстыжими, а виноватыми, и он отнёс их на счёт своей дальновидности и простил, хотя и не подавал вида, что сердится.

Мысль, что она целиком и полностью принадлежит ему, приятно тревожила его: не осталась, не увлеклась, а следила за каждым шагом, значит, значит, значит… действительно, любит, что ли? Всё слишком хорошо, чтобы быть правдой, думал он. Эта мысль почему-то неотступно преследовала его последнее время, и он ещё не ужился с ней, помня, что всё кончается, как обычно – неизбежным, стопроцентным отрезвлением чувств. Однако Таганцева не давала ему повода к тому, что он перерос абсолютно всех женщин. Может, она исключение, боялся думать он, полный всеобщего скепсиса; и Таганцева, казалось, догадывалась об этом, глядя на него таинственно и лучисто. Пусть у неё будет шанс, давал он ей поблажку, а большего мне и не нужно, с большим я как-нибудь разберусь.

– Я совсем не обижаюсь! – сказала она, намекая на то, что не сумел сделать Панин.

– Правда? – насмешливо скривился он в своей обычно идиотской манере запутывать собеседника и сообразил, что она ещё в том возрасте, когда ей нужен тот, кому можно поплакаться. Однако я не принадлежу к их числу; я слишком ехиден не в силу вредности, а в силу привычки всё извращать, и поэтому я не могу удержаться, чтобы при случае не вставить шпильку; разве что сделать исключение для тех, кого люблю, думал он, страдая от своей идиотской прозорливости.

Но Таганцева уже мучилась тем, что пока ещё не умела разжалобить Панина; он, кстати, так и не признался ей в любви; и она не знала, плюс это или минус, признак настоящего мужчины, или нет, и глядела на него с недоверием, и даже королевский поворот головы, не исправлял ситуацию, а делал Панина, как казалось Таганцевой, только насмешливей, словно он знал нечто, чего не знала она.

– Котя… ещё не всё потеряно. – Отвлёк от мрачных мыслей. – Вдруг кто-то из актёров бросится на рельсы?.. – Кривая ухмылка, за которую он сам себя же и ненавидел, блеснула у него на губах.

И Евгения Таганцева всё поняла, и серебристо рассмеялась, однако, в её смехе не было ни нотки огорчения, хотя Панин так и не сумел выбить из Милана Арбузова для неё роль, даже выпив с ним три бутылки водки кряду, даже подписавшись, что Львов – красивейший город мира, а не бандеровский рассадник, даже наговорив кучу лести и пообещав играть, как бог, даже согласившись подписать контракт на любую роль в любом следующем опусе Милана Арбузова. Стыдно, брат, стыдно, краснел Панин, вспоминая, что из-за Виктора Коровина стараться не стал, а из-за Таганцевой – стал, но стыда почему-то не испытывал, словно в нём не сталось абсолютно никакой совести.

Арбузов, последним глотком водки демонстративно прополоскал зубы, царственным жестом подманил к себе доверчивого Панина и поведал заплетающимся языком: «Я лучше съем свои башмаки…»

 Панин едва рефлекторно не дал ему в глаз, только сжал кулаки. Не дал лишь потому, что Арбузов с явным облегчением, словно выполнил долг, упал мордой в тарелку и захрапел, как извозчик. Второй режиссёр кадровых вопросов не решал и был равнодушен к страданиям Панина, а идти на поклон к Парафейнику не имело смысла, не тот он человек, чтобы к нему ходить с подобными просьбами. Так что извиняйте, хотел сказать он, но Таганцева, к удивлению, даже не расстроилась. Весь её вид говорил о том, что она плевать хотела на кино и его дрязги; вот за это я тебя и люблю, думал он, однако, языка не развязывал и лишнего не болтал, хотя был сильно выпившим. Тайна у него была от Таганцевой, тайна: «Какова девиация либидо замужних актрис в постельных сценах?» Ха-ха-ха, смеялся он в душе над всеми подобными страстями. Отныне они его не волновали. Пускай их мужья волнуются, и вообще, какой дурак женится на актрисах? Да и сами эти мужья ущербны.

– Ну и ладушки! – хихикнула она так, словно ей всё ещё семнадцать лет и её радовали краски вечернего неба, стены гранёного Петербурга и запах Невы.

 Панин только поморщился. Его почему-то раздражало отсутствие в ней актёрского честолюбия. Хотя, может, это и к лучшему, думал он, с любопытством косясь на неё, раз она не актриса? У Бельчонка честолюбия хоть отбавляй, а что толку?

– Ведь я всё равно рядом с тобой, – нахально сказала она, намекая на то, что достигла с ним небывалых высот душевной близости, хотя последнее время сразу после любви они засыпали, а на съёмочной площадке были заняты делами, и времени на разговоры оставалось только на таких прогулках.

Она, действительно, вдруг, каким-то непостижимым образом, оказалась помощник режиссёра по сценарию в киносъемочной группе Арбузова, но ничего не объяснила, а Панин великодушно не расспрашивал, захочет, сама расскажет, но догадывался, что не обошлось без трусливого Парафейника, а о большем думать не хотелось, главное, что она доверчиво прижималась и шла рядом, и главное, что он постоянно её хотел. Он хотел её так, что порой терял связь с реальностью, ему казалось, что все окружающие мужчины, старые и младые: швейцары, парикмахеры, таксисты, портье – все без исключения, даже умудренные жизнью старикашки-режиссеры, не говоря уже об актёрской похотливой братии, примеривали её к себе, и от этого дико ревновал и готов был драться с каждым из них ни на жизнь, а на смерть; и это делало его молодым и сильным.

– Завтра вечером приезжает моя жена, – сказал он нарочно грубо, словно через силу, потому что вслед за подобным заявлением неизбежно возникала предательская недоговоренность, а недоговоренностей у него в жизни и так хватало, вся жизнь – сплошные недоговорённости, и как к ещё одной из них отнесётся Таганцева, одному богу известно.

– Что нам делать? – спросила она с тревогой.

Если бы у него так спрашивали все его женщины, он бы только и делал, что воздавал хвалу Богу. Однако каждая из них оставляла запасной аэродром в виде тонкой фальши, а также банального признания: «Милый, я тебя люблю», за которым могло скрываться всё что угодно, но только не та любовь, которую Панин ждал всю жизнь. Даже Бельчонок умудрилась вляпаться с Базловым по самое не хочу и барахталась в своей недоговоренности, как в тухлом болоте.

И Панин подумал, что Таганцева совсем не девчонка, как он её себе представлял. Выглядит, как девчонка, но совсем не девчонка. А ещё он подумал, что их взаимоотношения находятся в той приятной стадии, когда они изучают друг друга, что они ещё не рефлексируют на негатив, не накапливают его, не обращают его против друг друга, не строят козни. Что из этого выйдет, он не знал. Он знал только одно, что супердлинная дистанция с появлением в его жизни Евгении Таганцевой неожиданно закончилась, и это его не то чтобы тревожило, а приоткрывало нечто новое, куда он заглядывал, ещё ничего не понимая.

– Ничего, – ответил он будничным голосом, трезвея окончательно и бесповоротно. – Надо будет сказать, чтобы бельё поменяли.

– Я её ненавижу! – вдруг заявила Таганцева и встала как вкопанная.

– Кого?.. – удивился он, хотя, конечно, хорошо расслышал, просто ещё не привык к новому состоянию, теперь надо было напрягаться и врать, прежде всего, жене. А за последние пять месяцев он отвык от вранья.

Они свернули на Большую морскую и пошли в сторону Исаакиевского сквера. По светлому, ночному небу быстро неслись перистые облака. Со стороны залива напористо дул ветер.

– Твою жену, – буркнула она обиженно, словно Панин был виноват в том, что она влюбилась и бегала за ним, как кошка.

У неё, действительно, были чисто кошачьи рефлексы: молниеносно нападать и кусать. Панин убедился в этом сразу, как только она вошла в его квартиру на Балаклавском. Недаром он называл её Котей. Поэтому ему казалось всё, что связано с ней, первозданным и чистым, как со Светкой, и душу его сжигало дурное предчувствие.

– Просто не пользуйся сегодня косметикой, – покосился, соглашаясь с её позицией.

Его удивило, что она ни словом ни обмолвилась о Герте Воронцовой, хотя флиртовала с Самсоновым именно из-за неё. Хотела отомстить, думал он с приятным чувством собственника и удивления от её выдержки и незлобивости. Никто из его женщин не поступил бы именно так: ни Герта Воронцова, ни тем более Бельчонок, даже первая, самая любимая жена – Татьяна Кутузова. Каждая из них с удовольствием закатила бы грандиозный скандал и утвердилась бы на нём, как ледяная королева, со всеми вытекающими последствиями, как то: многократными обвинениями Панина во всех смертных грехах, чтобы под эту дудку выторговать себе монополию попирать в любое удобное время.

– А я ею и не пользуюсь, – капризно напомнила Таганцева, упрекая его в невнимательности.

И Панин понял, что перестраховался по старой, верной привычке не оставлять даже запаха, потому что запах женской косметики держится двое суток. Коньяком побрызгаюсь, мудро решил он.

А ещё его страшно мучил её запах, он не мог дождаться, когда они придут в гостиницу.

В «Англетере» они жили на разных этажах. Панин – на втором, а Таганцева – третьем. На третьем этаже дорожки в коридоре были зелёного цвета.

 Панин ненавидел этот цвет под ногами, потому что номер её находился в самом конце коридора, а где-то обязательно стояли камеры, и поэтому он раньше времени не набрасывался на Таганцеву, как голодный зверь; и зелёная, бесконечно длинная дорожка раздражала его больше всего.

В номере она вскрикнула, звонко засмеявшись:

– Да подожди… подожди…

И он ногой захлопнув дверь, сделал то, о чём мечтал весь этот дрянной вечер, разорвал на Евгения Таганцевой пресловутую блузку, которую Феликс Самсонов забрызгал слюной. Таганцева охнула, засмеялась и вывернулась, как скользкий тюлень.

 

***

Жизнь актёра сводится в промежуток между «хлопушкой» и криком: «Снято!» Всё остальное время актёр в прозябании ждёт этого момента.

При первой читке сценарий удовлетворил абсолютно всех заинтересованных лиц, хотя Феликс Самсонов и кривился, но, поглядывая на своего патрона – Валентина Холода, на что-то наделся, и правка была минимальной из уважения к Милану Арбузову, который сказал: «О-доб-рям!» Однако на его вальяжном лице, с усиками «карандаш», ничего нельзя было прочесть, кроме творческого стенания: «А вот что я ещё нашёл!» Его коньком было усложнение. Не станет же он рассказывать, что заставил Харитона Кинебаса, сценариста из Омска, переписывать сценарий аж сто двадцать пять раз, и измотал ему всю душу, но так и не добившись оптимума, впал в ересь всепонимая и запутался в собственных ощущениях. Поэтому во время съёмок безуспешно занимался улучшением характеров и сюжетов, а также второстепенных линий.

Валентин Холод же послушал, послушал мнения и многозначительно высказался в стиле своего патрона:

– Да-а-а… ниппеля…

И опять никто ничего не понял, кроме Джека Баталона, который с умным видом курил, хотя курить на съёмочной площадке ему не полагалось по рангу.

Харитон Кинебас, желтушный, измученный, явно с больным желудком, уже вовсю ходил с нимбом над головой. Это был его дебют; все добродушно подтрунивали над этим обстоятельством, потому что знали то, чего не знал Харитон Кинебас, сценарии, это не священная корова, что он всё равно всегда и везде лечится на ходу, а это, ой, как больно, то-то начнётся во время творческого процесса, наверняка отыщется какой-нибудь ортодокс, который будет перебирать вариантами, апеллируя к классике. Но Харитон Кинебас об этом даже не подозревал.

Феликс Самсонов, малоизвестный актёр второго плана, был взял прямиком из ситуационной комедии, которая тянулась лет шесть и закончилась самоубийством режиссёра, который прыгнул с парашютом и почему-то забыл дёрнуть за вытяжное кольцо. Поговаривали, что он ещё в кукурузнике стал выкрикивать эпилептическое: «Пропади оно всё пропадом!» и кидаться на пилота. Панин не без основания ехидно поглядывал на Милана Арбузова, как он справится с такой ситуацией, но Милан Арбузов не нисходил до объяснений и всякий раз нервно хватался за очки, воротя морду в сторону, будто ничего не понимал. Ну да ладно, кротко думал Панин, это не мои собачье дело, ну, а ты? Ты-то, опытный и бывалый, куда смотришь? Червячок неудовлетворённости уже поселился в нём, потому что рефлексия ситуационной комедии могла сыграть с Феликсом Самсоновым дурную шутку под названием стереотипность, которая легко будет просчитываться искушённым зрителем, не говоря уже о высоких жюри различных высоких фестивалей и премий. Потом, когда Феликс Самсонов выдавал ситкомоские перлы, Валентин Холод только шипел: «Да что же ты носишься со своими трафаретами как курица с яйцом? Ты играй, играй!»

 Панин даже не подозревал, что недалёк от истины и что хитрый Валентин Холод, который совсем не казался хитрым, вывернет обстоятельства так, что весь киношный мир ахнет и удивится: «Вот как бывает!» Но до этого было ещё, ой, как далеко.

Меркурий Захарович относился к Евгении Таганцевой подчеркнуто официально и всегда на «вы». Милан Арбузов тоже странно поглядывал в её сторону. Вначале Панин ломал голову: почему? Потом плюнул и перестал задавать себе лишние вопросы: у каждого свои тараканы в голове.

Для первых сцен декорациями служили окраины Санкт-Петербурга. Потребовалось всего-то-навсего разбросать солому и пустить пару экипажей.

 Панин в своих ладных, жёлтых крагах, в своей неспешной манере, противопоставленной герою Феликса Самсонова, двигался от метки к метке и ни разу не вывалился из кадра. Лицо у него было собранным, и он виртуозно играл скромного офицера, прошедшего Индию вдоль и поперёк и познавшего военную жизнь во всей её прелестях, а главное, сосредоточенного на том, как бы выжить после всех лихолетий, выпавших на его долю, которые, в свою очередь, абсолютно не заботили государство. Он знал жизнь, он повидал многое, но не будет размениваться по пустякам: на вино и женщин. Такова была версия Панина в роли доктора Ватсона, и он её неуклонно придерживался, тем более, что Милан Арбузов был с ним откровенен и даже дал почитать свою режиссерскую экспликацию, что служило знаком особого расположения.

 Панин и не полагал, что кого-то раздражает, меньше всего – царя и бога на площадке, второго режиссёра, Валентина Холода.

Душа же у Валентина Холода радостно пела: наконец-то ей позволили делать то, что Валентин Холод умел лучше всего – творить, а не подчищать хвосты за продюсерами типа вечного аутсайдера Бориса Макарова. До Бориса Макарова у Валентина Холода было ещё двое таких же троечников; и хотя Борис Макаров мелко и подло интриговал, но ему не удалось приземлить Валентина Холода на взлёте. А метил Валентин Холод с этой картиной, ох, как высоко, не меньше, чем на «Кинотавра»!

Валентин Холод загадал, что если первый день удастся во всех отношениях, а второй ляжет так же, то есть начнёт прослеживаться тенденция к удаче, то пора наконец поплевать через левое плечо три раза и сделать предложение единственной женщине своей мечты, которую Валентин Холод безоглядно любил – Жанне Боровинской.

При мизансцене с боксёрскими перчатками на лестнице второго этажа, что-то всё же произошло. Феликс Самсонов вдруг нервно всхлипнул, сорвал перчатки и скатился вниз, держась за левый глаз.

Несмотря на то, что Феликс Самсонов выглядел, как мачо, словно на сухой костяк взяли и большим усилием натянули кожу, не оставив ничего лишнего, в нём просчитывалась сплошная неуверенность из-за того, что он сложился как актёр ситкома. Поэтому в глазах у него застыл вечный вопрос: «А правильно ли?..»

– Что?.. – не понял Валентин Холод. – Что случилось?! – подскочил он со своего кресла с надпись «режиссёр».

Катастрофа была настолько скоротечна, что он, замечтавшись, элементарно пропустил её, моргнув лишний раз.

– Вот! – с возмущением потыкал себя в глаз Феликс Самсонов и им же подмигнул Валентину Холоду.

Ещё один идиот на мою голову, решил Панин, который, конечно же, заметил глуповатые ухищрения Феликса Самсонова.

– Вот это у тебя такой удар, рыба?! – покачал головой Валентин Холод, глядя на Панина и решив, что актёры заигрались, выскочив за рамки сценария.

– А кто меня укусил!? – зарычал Панин, узрев в апелляциях Феликса Самсонова попытку дискредитации партнёра.

 Панин решил, что сейчас Валентин Холод выступит в качестве объективного арбитра и как следует намылит шею выскочке из ситуационной комедии. Но ему пришлось разочароваться.

– За что?! – тоже нахмурился Милан Арбузов, который в первые дни путался под ногами и мешал второму режиссёру управлять киносъёмочным процессом.

– За ухо! – демоническим голосом объявил Панин, который абсолютно был уверен в своей правоте. – Тоже мне Майк Тайсон!

– Мадрид твою мать! – высказался Милан Арбузов, в раздражении поглаживая свои тонкие усики в стиле «карандаш».

Ну, теперь-то ты вылетишь отсюда, как пробка из бутылки, радовался Панин, победоносно глядя на Феликса Самсонова, которого невзлюбил с первого взгляда.

А вот этого не надо, не надо было, суеверно ответил ему взглядом Валентин Холод, боясь сглазить судьбы с Жанной Боровинской, и не отреагировал ни на нелицеприятие Панина, ни на фамильярные подмигивания Феликса Самсонова, хотя ему как раз нужен был другой доктор Ватсон, не сосредоточенный на прошлом, не вышедший из английского сапога, а ищущий позитива в будущем. Но все разговоры с Паниным ни к чему не приводили: один не понимал другого, и наоборот; Панин почему-то был уверен, что образ доктора Ватсона должен идти от колониальной символики восемнадцатого века. Он даже самолично раздобыл жёлтые краги, как знак захватнических войн в Бенгалии. А Валентин Холод твердил о каком-то втором дне и о недосказанности образа, который не понял даже Конан Дойл, то есть Валентин Холод хотел от доктора Ватсона романтики и «розовых соплей», а Панин не соглашался с подобной трактовкой канонического характера героя.

– Как это, за ухо? – наконец сделал вид, что опешил Валентин Холод, и вопросительно уставился на страшно возбуждённого Феликса Самсонова.

Кто ещё в данной конкретной ситуации должен быть крайним? Естественно, самый молодой. Но это была показуха, и тихо поскуливающий Феликс Самсонов не перестал отчаянно подмаргивать Валентину Холоду.

– А вот так! – на тон выше заявил Панин двигаясь в сторону Феликса Самсонова с явным намерением засветить ему и в правый глаз. Левый – уже наливался приятным сизым цветом, отдающим лазурью.

– Что за хулиганский выходки?! – наконец удивился Милан Арбузов, справедливо полагая, если уж бить, то аккуратно под дых, а не портить лицо партнёру.

Он не был в курсе педагогических разработок Валентина Холода, не знал, что, почуяв свободу, второй режиссёр окрылился и не хотел делать ничего стандартного и привычного, хотя и образ доктора Ватсона, и образ Шерлока Холмса были вполне однозначны.

– Я имею ввиду, зачем? – спросил Валентин Холод, опасливо косясь на Панина.

Он сыграл с Феликсом Самсоновым в тёмную, то есть выдал ему карт-бланш на то, чтобы вывести Панина из равновесия, объяснив, что так надо, исходя из режиссерских задумок, но не растолковал, как далеко может зайти Феликс Самсонов в своей неприязни к Панину.

Феликс Самсонов с дебильным видом пожимал плечами, показывая всем своим видом, что не виноват и что он абсолютно не понимает серьезности ситуации, и в голове у него безостановочно крутилась Евгения Таганцева, с которой он накануне лихо отплясывал, что неожиданно для него явилось психотерапией. После долгих лет ситуационной комедии, когда играешь изо дня в день с одной и той же актрисой, которая сохнет у тебя на глазах из-за моды на анорексию, и ты, как у жены, знаешь все её веснушки, запахи из голодного желудка и все кривляния и ужимки; актрисы, с которой ты проходишь все стадии от влюбленности и похоти до тихой ненависти, все другие нормальные женщины, особенно такие сногсшибательные, как Евгения Таганцева, кажутся тебе недоступными богинями.

Милан Арбузов, не разобравшись, закричал диким голосом, выбросив, как рефери, руки в стороны:

– Брейк! Брейк! Брейк!

 Панин притормозил, находясь в шаговой доступности от Феликса Самсонова.

– Так будем снимать, или нет? – обозлился главный оператор, коротышка, Стас Дурицкий; в свою очередь, он не понял, зачем Валентин Холод и Милан Арбузов, вообще, влезли в кадр; и решил, что по сценарию так и надо: от сильного удара Шерлок Холмс скатывается в холл и уже там внизу тоскует по доброй старой Англии, в которой никто никого беспричинно не бьёт по щам, не то что в дикой России. На читках этот момент он проспал, а спросить застеснялся, полагая, что вопрос сам собой выяснится в процессе съёмок.

Наконец-то Милан Арбузов сообразил, что нужно делать:

– Клинча не надо! – со знанием дела объявил он. – Дальняя дистанция! Снимаем дубль.

– Это уже было, – упёрся Панин, чем безмерно удивил Милана Арбузова.

– У кого? – обиделся Милан Арбузов, который, казалось, знал всю отечественную и зарубежную кинематографию назубок.

– У Масленикова.

– А-а-а… у Масленникова?.. – опешил Милан Арбузов.

В начале восьмидесятых Игорь Маслеников, действительно, снял фильм о Шерлоке Холмсе и докторе Ватсоне. Но это уже стало классикой, которую нельзя интерпретировать, как угодно, поэтому Милан Арбузов пренебрёг этим вариантом киноромана, тем более, что Феликс Самсонов капризно запротестовал:

– На дальней я не умею!

– Почему, рыба? – терпеливо спросил Валентин Холод.

Ему надо было поддержать Феликса Самсонова для того, чтобы дать понять Панину его положение закостеневшего мэтра. Панин же в свою очередь расценил его слова и сложившуюся ситуацию, как страшную месть за мартовский разговор в «Мосфильме», он и не думал, что Валентин Холод пренебрегает его мнением и опытом.

– Я люблю ближнюю, – странным голосом объяснил Феликс Самсонов, глаза у него нервно заблестели.

– Спроси, он не педик? – уже абсолютно спокойно поинтересовался Панин, и на его лице появилась обычная его идиотская ухмылка, которая обозначала, что теперь к Панину на кривой кобыле не подъедешь.

Ну всё, похолодел Валентин Холод, Панин вывалился из роли! Он с яростью обернулся на Феликса Самсонова, меча молнии, но сдержался.

– Рыба, зачем Андрея Владимировича укусил?! – упрекнул он наконец, три раза мысленно перекрестившись, чтобы не добавить слово «дурик».

– Я хотел вывести его из себя... – заученно сказал Феликс Самсонов.

– Зачем?! – подмигнул Валентин Холод так, чтобы никто, кроме Феликса Самсонова, этого не заметил.

– Посмотреть, какой он в гневе, – снова деревянной фразой отозвался Феликс Самсонов.

– Посмотрел? – Валентин Холод, как в сычуаньской опере, мгновенно сменил маску лица. Теперь он был праведным демоном зла, а не тонким искусителем, и окончательно запутал Феликса Самсонова.

Милан Арбузова тихонько боком нырнул за осветителей и звукорежиссеров, якобы для того, чтобы внести коррективы в свою экспликацию. Ему показалось, что Валентин Холод в корне прав, надо расшевелить Доктора Ватсона, а Шерлока Холмса, наоборот, приструнить.

Внезапно Валентин Холод сообразил, что перегнул палку, что сейчас Панин опомнится, потребует бутылку виски, диван и тазик, чтобы блевать, и день, пиши, пропал, и следующий – тоже, потому что Панин теперь имел моральное право на забастовку. Тихо, но верно назревал кризис жанра.

– Посмотрел… – признался Феликс Самсонов.

– Вот и я о том же. Да-а-а… ниппеля… – расстроился Валентин Холод. – У нас фильм не «о», а «по»! – назидательно сказал он.

– Согласен… – засуетился Феликс Самсонов и попытался встать, но у него подкосилась левая нога. – Кажется, сломал… – начал филонить он.

– Ну вот!!! – как слон, взвыл Стас Дурицкий и убежал с площадки вслед за Арбузовым.

Вслед за ним гордо удалились ещё два человека, у которых тоже не выдержали нервы. Остался лишь Джек Баталона, который от радости закурил стразу две сигареты.

– Нет! Я так не могу! – вскричал Валентин Холод. – Рыба, врача! Есть у нас врач или нет?! – Где эта «хлопушка»? – Завертел он головой. – Где?!

– Я здесь… – теряясь, залепетала рыжая Ирма Миллер, которая всё это время, в ожидании команды, стояла за спиной Валентина Холода, – я мигом! – И тоже пропала.

Наступила тягостная тишина. Лишь видеокамера «Betacam» тихонько-тихонько стрекотала.

– Да выключи ты её! – мрачно потребовал Валентин Холод. – Выключи, к такой-то матери!

И оператор, сидящий на стреле крана, спохватился и выключил камеру, хотя, разумеется, снять нечто подобное не каждому посчастливится.

– Если бы я знал, что у него такое наклонности, – резонно заметил Панин, – я бы не подписывался!

Валентин Холод молча отдувался.

– А играть надо живее! – высунулся из-за него Феликс Самсонов.

 Панин со страшным лицом сделал шаг к нему:

– Ты меня ещё учить будешь!

Как он ненавидел этих рафинированных московских мальчиков, едоков картофеля, толпами подававшихся в актёры. Как можно играть с таким трафаретным лицом, которое даже запомнить невозможно?

– Хватит! – психанул Валентин Холод. – Хватит! Это… рыба! – привёл он последний аргумент. – Всё! Будем снимать по отдельности, – принял он решение, – потом смонтируем в эпизоды!

– Не надо в эпизоды… – сморщился, как яблоко, Панин, – это непрофессионально и только ухудшит кадр. Не надо. Я сделаю всё, как надо!

При съемке по отдельности эпизоды получались «плоскими» и невыразительными, потому что наверняка не вписывались в сценарий из-за того, что должны были быть очень короткими, и всё это тянуло бы за собой, как минимум, коррекцию плана съёмок.

– Ну и правильно! – с надеждой увидеть сияющую Жанну Боровинскую обрадовался Валентин Холод, но ту же вспомнил о сломанной ноге Феликса Самсонова и от всей души застонал: – Будет доктор, или нет?!

Его планы рушились на глазах: он давно хотел показать себя во всей профессиональной красе, а Феликс Самсонов ничегошеньки не понял и готов был всё испортить и, похоже, будет портить впредь.

– Я уже послала! – явилась Ирма Миллер, укоризненно посмотрев на Феликса Самсонова, который нянчил ногу, как котёнка.

И под её взглядом Феликс Самсонов стал медленно, но верно подниматься. Дело в том, что он до смерти боялся Ирму Миллер, которая накануне в бельведере прижала его грудью пятого размера к решетке на окне и недвусмысленно потребовала того, что Феликс Самсонов по некоторым причинам исполнить не мог. Шесть лет работы в тесном женском коллективе повлияли на его способность адекватно реагировать в таких ситуациях. Поэтому с женщинами Феликс Самсонов больше храбрился, чем был способен на что-то решительное.

– Да ничего у него нет! – обрадовано закричал Валентин Холод, апеллируя к группе. – Я же говорил!

– Точно, нет! Вставай, вставай сынок! – саркастически потребовал Панин, который тоже болел за дело.

– А вы не будете драться?

– Всё зависит, как ты себя поведёшь, – недвусмысленно ответил Панин.

– Я больше не кусаюсь, – пообещал Феликс Самсонов и кисло улыбнулся, чтобы потрафить Панину.

– Ну слава богу… – положительно среагировал Панин, которому надоел весь этот спектакль.

– Вот и ладушки! – ещё пуще обрадовался Валентин Холод, и его обычно грустное лицо с бульдожьими складками, разгладилось. То-то Жанна Боровинская удивится, когда я ей всё расскажу, с облегчением вздохнул он, представив её счастливое лицо с конопушками. – Гримёра сюда!

– Гримёр! Где гримёр! – диким голосом закричала Ирма Миллер и побежала искать гримёра.

– Ну и что будем делать? – спросил несчастный Феликс Самсонов, переступая через брошенные перчатки, как через гадюку.

– Ждать! – разъярился Валентин Холод. – И ещё раз ждать! Кусаться меньше надо! Рыба!

У него были абсолютные права кричать на всякого, кто ни подвернётся под руку, разумеется, кроме режиссёра-постановщика и продюсера, которых он побаивался.

Прибежал испуганный гримёр, опытным глазом посмотрел на Феликса Самсонова, повертел его морду под светом так, сяк и сказал не без дрожи в голосе:

– Заретушировать я подберусь, это несложно, а что будем делать с припухлостью?

– Какой припухлостью? – удивился Валентин Холод, он уже забыл о происшествии и всецело пребывал в мечтах о своей распрекраснейшей Жанне Боровинской.

– Вот этой, – безжалостно ткнул ногтём в глаз Феликсу Самсонову гримёр.

Валентин Холод велел:

– Гримируй! – И повернулся в Панину: – Так! Андрей Владимирович, вы можете боксировать, как левша?!

– Как левша? – удивился Панин, заподозрив Валентина Холода в нелогичности.

– Ну да, – с надеждой посмотрел на него Валентин Холод.

– Могу! – сделал одолжение Панин. – Свет только надо поменять, – подсказал он, ещё не совсем понимая, что происходит.

– Сцену снимаем в зеркальном отображении, актёров меняем местами. Контраста не давать. Поняли?! – спросил Валентин Холод осветителей, которые за своими софитами походили на домовых.

Харитон Кинебас вдруг страшно заволновался:

– Он же правша, а вы его левшой делаете! А в других сценах что?

– Никто ничего не заметит! – самоуверенно махнул Валентин Холод.

– Заметя, ещё как заметит! – фальцетом вскричал Харитон Кинебас, который печенкой почуял, что фильм портят на глазах.

– А он! – Валентин Холод в запали потыкал пальцем в Панин, универсальный, может и правой, и левой.

– Раньше такого не было! – не уступил желтушный Харитон Кинебас.

– А теперь будет! – отрезал Валентин Холод.

– Ну тогда!.. – закричал Харитон Кинебас. – Ну тогда!..

– Что «тогда», рыба? Мамочке пожалуешься? – насмешливо спросил Валентин Холод.

– Нет, уйду! – жалко выпалил Харитон Кинебас, и все поняли, что никуда он не уйдёт, а будет кланяться и унижаться перед вторым режиссером, потому что идти некуда.

Почувствовал это и Валентин Холод:

– Ну и уходи! – не уступил он ему: – Так! Сценариста больше на съемочную площадку не пускать!

– Ладно! – вскипел Харитон Кинебас. – Я сейчас же уеду! – И убежал собирать вещи.

– Осветители, всё поняли?! – спросил Валентин Холод, испытывая третий прилив вдохновения.

– Всё, – дружно закивали осветители.

На площадку вернулись коротышка Стас Дурицкий и ещё два человека из его бригады. Джек Баталона вовремя затушил сигарету, потому что Валентин Холод стал косо поглядывать в его сторону. После стычки со сценаристом, он сделался особенно злым.

– Ирма! – крикнул Валентин Холод.

– Я здесь, шеф! – выглянула из-за его спины Ирма Миллер.

– Где ты ходишь, рыба?! – даже не посмотрел на неё Валентин Холод.

– Я всегда рядом, шеф!

– Не вижу!!! Пошли кого-нибудь в аптеку за бодягой!

– Есть, шеф! А зачем?

– А как ты будешь его завтра снимать?! – Валентин Холод посмотрел на Феликса Самсонова, которому уже припудрили носик и который поднимался по лестнице, как на казнь. Панин смотрел на него абсолютно плотоядным взглядом, и Валентин Холод понял, что эту картину ему никак не снять без крови.

Ирма Миллер хлопнула хлопушкой, прокричала:

– Сцена пятая, дубль третий!

 Панин пробоксировал с Феликсом Самсоновым без драки и звериного оскала, однако, Валентин Холод заподозрил, что припухлость на лице у Самсонова будет всё-таки заметна, особенно при ближнем ракурсе камеры номер три, и объявил:

– А теперь дубль четыре!

– Кто бы сомневался, – проворчал Панин, вяло соглашаясь со вторым режиссером, хотя то, что делал Феликс Самсонов, ему совершенно не нравилось; Феликс Самсонов абсолютно не перестроился, играл кое-как, плохо маскируя свои жеманные наклонности, подмигивал, защищался, как девчонка, и скалился, демонстрируя бесстрашие в самые неподходящие моменты.

Валентин Холод угрюмо молчал. Он молчал даже, когда Феликс Самсонов умудрился скрутить и показать Панину дулю. Неужели он ничего не замечает? – дулся Панин, или это я дурак. Потом он плюнул на всё, отыграл всё, что заказал Валентин Холод, и таким образом умыл руки, график съёмки и так безбожно рвался.

В результате было снято ещё и ещё, и ещё; Панин только злился, и с каждым дублем его движения становились всё угловатее и агрессивнее, и бил он в перчатки Феликса Самсонова всё сильнее и сильнее. Голова Феликса Самсонова моталась, словно воздушный шарик. Эдак он убьёт его, с азартом радовался Валентин Холод, ерзая от нетерпения на стуле, но именно такой нервной сцены он и добивался. Ему нужно было показать, что дружба между Шерлоком Холмсом и доктором Ватсоном возможна только из-за духа соперничества, а не дружбы, как трактовалось в других ремиксах.

– А что ты хотел? – спросил он в перерыве у тяжело дышащего Панина.

– Я ничего не хочу! – огрызнулся Панин, пока ещё держа своё мнение при себе.

– Это же не клип, – с честными-пречестными глазами объяснил Валентин Холод, делая вид, что Панин ничегошеньки не понимает в киноделе.

– Ясное дело, – радужно оскалился Панин, размазывая пот по лицу.

– За один дубль ничего приличного не снимешь, – долбил его Валентин Холод.

– Я в умате! – отстранился Панин от обсуждений.

Его успокаивало только одно: при такой игре молодые актёры никогда в жизни его не «подвинут», разве что он ляжет в гроб и освободит им дорогу.

– Да-а-а… ниппеля… – зевнул Валентин Холод, показывая всем любопытным, что он нисколечко не устал и что всё, что делает – есть абсолютная, непререкаемая истина.

Однако Панин так на него посмотрел, что Валентин Холод сообразил, что на сегодня достаточно.

Чувствовал себя Панин, однако, после съёмки, как вываленный в дерьме, подозревая, что киносъемочная группа откровенно издевается над доктором Ватсоном. Потом он заподозрил, что Валентин Холод брал не умением, а числом. А почему, Панин мог только догадываться. И был недалёк от истины: Валентину Холоду, ох, как не хотелось в первый съёмочный день поругаться со всеми, с кем только можно поругаться. В результате они отсняли аж двадцать пять дублей без перерыва, и все были выжаты как лимон. Даже выносливый, как джейран, Панин.

Но Валентин Холод был весёл и даже остроумен. Потом уже в гостинице Панин сообразил, что Валентину Холоду требовался абсолютно уставший от жизни Шерлок Холмс. Не мог сразу сказать, злился Панин, засыпая на мягком плече жены, я бы сыграл смертельно уставшего Холмса с первого раза, надо было только выпить стакан водки.

 

 

Глава 8

Разбор полётов

 

Все жены одинаковые, в отчаянии понял Панин по утру, шестое чувство у них развито, как у змеи – обоняние. И завёл странный разговор, единственной целью которого было выбить оружие нападения из рук Алисы. Для чего-то же она приехала?

– Начнём с Цубаки?.. – предложил он осторожней минёра.

Если бы она сказала «да», то тут же попала бы в силки слабости, зависимости и лицемерия, и он начал бы крутить ею, как обычно, со всей серьезностью гебефреника. Но она раскусила его раньше, чем он закончил фразу.

– С Отрепьева, – пожелала она, переведя на Панина до странности задумчивый взгляд.

Её чёткий профиль с венчиком рыжих волос картинно вырисовывался на фоне окна. Панин забеспокоился: энтузиазм актрисы у жены пропал напрочь. Да и обмануть её не удалось, хотя секс, был у них не хуже, чем в былые времена, но отношения разваливалось прямо на глазах.

– Я стал всёпонимающим… но абсолютно бесчувственным… вот… – пожаловался он в надежде, что вызовет ответную реакцию. – Я снова хочу страдать!

Ах, как я хитёр! – решил было он самодовольно, но… судя по виду Алисы, опоздал с признанием месяцев на пять. Ещё больше его озадачило появление на её интимном месте рисунка в виде разноцветной бабочки. Что это значит, Панин спросить не решился, ожидая, что Алиса сама расскажет. Неужто падшую женщину? Панин к своему удивлению не очень расстраиваясь, на него снизошло полнейшее равнодушие, и лишь самолюбие не позволяло толкнуть жену в объятья Базлова.

– Да неужели?! – воскликнула Алиса, целенаправленно сгребая под себя одеяла и оставляя Панина голым. – Не сомневайся, это я тебе обеспечу! – многозначительно пообещала она и подула на свою чёлку, которая взлетела и упала на хмурый лоб.

Он поймал себя на инстинктивном желании, как можно быстрее ублажать жену, лишь бы она не глядела на него таким страшным взглядом серых глаз, которые в сумерках комнаты превратились в бездонные омуты. Это был рефлекс подкаблучника, который за эти месяцы изрядно поистрепался, но не исчез окончательно и всегда маячил на семейном горизонте.

– В смысле?.. – запыхтел Панин, притворяясь умеренным идиотом, и уже не хихикал и не кривлялся, как обычно. – А-а-а… в этом?.. – переспросил он, глядя бегающими глазками на угрюмо молчащую жену.

Сырой воздух гостиницы показался ему холодным, и Панин поспешил одеться. Алиса в бордовой кружевной пижаме, подчёркивающей цвет её кожи и волос, выглядела очень даже соблазнительно. Однако Панин и думать не смел о утренней близости из-за её бешеных глаз.

– А в каком еще? – уточнила она с иронией, не давая ему даже секундной поблажки.

Она всё больше демонстрировала черты пресыщенной натуры; не потому ли ему нравились не испорченные жизнью девушки, которым можно было до поры до времени морочить голову.

– Ну… ну… – за ответом он с тоской посмотрел в окно, однако, ничего не обнаружил, кроме Исаакиевского собора в зелёной сетке от голубей.

– А ты изменился… – прервала его Алиса, когда имеют ввиду душу. – Что произошло?

– Ничего, – спрятал он глаза, не смея врать вслух.

Он почувствовал, что ему не хватает сердечной боли, той боли, которую он всегда испытывал по отношению к Бельчонку. А ещё он подумал, что женщину нужно любить смолоду, тогда ты будешь доверять ей без оглядки. Наверное, это и есть настоящая любовь, оглянулся он на прошлое, но ничего там не обнаружил, кроме их карикатурно застывших фигур с разинутыми ртами: и понял, что время безвозвратно ушло, превратилось в тонкую, как нить, боль, и великое противоречие пятидесятилетних охватило его: любить ты по-прежнему не можешь – романтика закончилась, а начинать каждый новый роман из-за секса тебе претит гадливость.

– Я же вижу! – сказала она, тихо, но верно заводясь.

– Ничего ты не видишь! Видеть нечего! – запротестовал он в отчаянии.

Она ждала объяснений, хотя, как всякая жена, узнала о соперницы самой последней, и потому жало вопроса не достигло цели.

– Герта Воронцова? – сделал удивлённое лицо Панин и подумал, что маска высокомерия у него дырявая, как сито. – Так она же замуж вышла!

Что ж такой день неудачный! – подумал он с тоской и печалью, но ехидства, как во всех в экстренных ситуациях, на лице не менял.

– Давно? – насмешливо спросила Алиса, вздрагивая, словно от укуса овода.

– Понятия не имею, – слишком быстро для такого обстоятельств ответил он.

 Панин догадался, что о Евгении Таганцевой ей ещё не донесли.

– У тебя был с ней роман? – спросила Алиса, выбираясь из постели и тоже одеваясь в повседневное.

Голос её был абсолютно пустым, но именно с него начинались все катастрофы, вспомнил Панин.

– Окстись! – вскинул он в руки, как богомол, и между делом любуясь голой женой.

Тело её было ещё прекрасным, и Панин быстренько запутался в вожделении, не понимая, кого он больше любит: жену или Таганцеву. Похоже обоих, нашёлся он и, даже вздохнув с кротостью, мысленно воздал хвалу Богу: одновременно любить двоих ему ещё не приходилось.

– И не подумаю! У тебя был с ней роман! – уверенно сказала Алиса, глядя на него, как палач с топором в руках.

Должно быть, ей так и живописали: ты, мол, ему ещё веришь, а он крутит, как все мужики-подлецы.

– До! – поднял он палец, кривляясь. – Исключительно, до!

– И ты хочешь сказать, что ты после нашей свадьбы с ней не спал?!

 Панин возмущенно ахнул:

– Конечно, нет! Я так и сказал: «Я женатый! Баста!»

– Она приставала к тебе?!

Видать, кто-то рассказал Бельчонку о повадках Герты Воронцовой, – сообразил Панин.

– Нет, конечно! – ответил твёрдо и непререкаемо.

– Я тебе не верю!

– Но почему?! – вскричал он в возмущении. – Почему? –Даже подпрыгнул, чтобы выразить отчаяние.

– Потому что слишком хорошо тебя знаю! – поведала она с такой убедительностью, что его, как от кислого, перекосило. Он почувствовал, что душе его больно, как бывает больно телу от крепатуры мышц, и в какой-то момент он забылся, ему показалось, что всё это большая, карикатурная шутка с его жизнью, к которой он не имеет никакого отношения.

– Ты можешь не кривляться?! – упрекнула Алиса его, подыгрывая себе глазами и капризным ртом.

– Могу… – покорно кивнул он, сообразив, что потерял контроль над лицом.

– Почему ты мне ничего не рассказал?

– Не хотел расстраивать, – кинулся он в примирение. – Ты же не рассказывала мне о своём?..

Ему до сих про нравились её тяжелые, материнские веки, напоминающие о том счастливом времени, когда впервые увидел её в театре.

– Это было давно и неправда, – с безразличием парировала Алиса.

Она знала, о чём говорит: и действительно, там был секс без причин, мальчик и девочка нашли игрушку просто ради физиологического интереса, который ни во что не перерос. Но до вымученности отношений к тому времени, когда на горизонте появился Панин, они уже добежали, ибо начали хитрить и страдать, страдать и хитрить. Поэтому я со своим первым рассталась легко и естественно, вспомнила Алиса так, словно это было вчера, и даже не из-за Панина; просто пришло время чего-то другого. И Панин подвернулся вовремя.

– Ну вот видишь! – всё же укорил Панин, хотя укорять было нечего, не было там любви.

 Панин легкомысленно надеялся, что пятнадцать лет – это надёжный щит от всяческой ревности, но ошибся. Они всегда ссорились, словно набедокурили вчера, память не различала времени, чувства оставались, как никогда, свежи.

– Я знаю, что ты мне врёшь! – повернулась она к нему твёрдой скулой, там, где у неё за ушком вечно плыли три ласточки.

Когда-то этот её жест очень нравился ему, и она, зная это, бросала в бой резерв за резервом.

– Чтобы я сдох! – счёл нужным поклясться он, хотя страшно боялся, что его выдаст чувство вины.

– Скажи, чтобы я сдохла! – потребовала Алиса, выжидательно глядя на него, мол, как же ты вывернешься на этот раз?

– Чтоб ты сдохла! – скрестил за спиной пальцы Панин.

– Ну ведь снова врёшь?! – заметила она его манёвр.

– Нет, – показал он ей руки с детской непосредственностью и с надеждой, что этого достаточно к примирению и что можно будет лечь в постель, чтобы закрепить успех.

Он вдруг понял, глядя на неё, что запас её природного обаяния катастрофически истощается. Ей хватило пятнадцати лет, чтобы всё растранжирить на творческие страдания, мужа и семью. Научить человека прибавляться никто не может, этому не учат. Можно прослушать сотню нобелевских лекция по литературе, прочитать сто тысяч умных книг, отобедать с двумя десятками гениев, но так ничему и не научиться, потому что «не-ви-ди-шь»; это или есть, или этого нет – способности к отращиванию крыльев. Это как повезёт. Мне в повезло, думал Панин с превосходством, не в силах помочь никому, никому на свете, даже любимой жене.

– Ох-ох-ох… – только и сказала она, ни капли не веря в его искренность.

– Зачем? Зачем мне врать?! – ударился он с головой в патерику, пожимая плечами так, что готов был провалиться сквозь них.

– Вот я и думаю, зачем? – спросила она саму себя и загадочно посмотрела на Панина. – Зачем я с тобой живу?! – добавила она вдруг. – Может, нам развестись?.. – приступила к полновесной осаде.

Сердце у Панина в таких случаях билось с перебоями, словно него воткнули иголку. В коленках образовалась минутная слабость. Литавры противно играли отступление по всем позициям; надо было признаться в малом, чтобы не попасться на большем.

– Я не вижу повода! – сказал он так, чтобы отбить у Бельчонка всякую охоту к развитию данной темы, но это уже была агония отношений.

– А я, дура, за тобой бегаю! – воскликнула Алиса, не слушая его. – Говорю детям: «Папа у нас, не такой, как всякие другие кобели!»

И вдруг Панин понял, что жена точно так же страдает из-за уходящей любви, как и он, только не понимает, что всё кончено, давно кончено. Надо было только в этом себе признаться.

– Ну зачем так, Алиса? – примирительно сказал он и состроил самую честную мину. – Я на одних нервах живу! День ужасный. Феликс Самсонов – полный идиот! Главный – сволочь, – вспомнил он о Милане Арбузове и о том, что не смог с ним договориться насчёт Евгении Таганцевой; – второй режиссёр не умеет снимать, осветители – олухи! Джек Баталона…

– Затем?.. – перебила Алиса, пропустив мимо ушей попытку её разжалобить. – Что я устала от твоих похождений!   

– Да не было никаких похождений! – отпирался он с отчаянием прокажённого. – Зачем мне старые тётки? Ты у меня молодая и красивая! – попытался он, как щенок, приласкаться к её руке.

Но Алиса вырвала руку и спрятала за спину.

– Я-то, дура, мечтала, будет нормальная семья! – воскликнула она голосом совести. – Дети все твои, не принесла, как некоторые в подоле.

Алиса явно намекала, что большинство молодых актрис к тому времени, когда Алиса вышла замуж за Панина, имели внебрачного ребёнка и жили вторым или третьем гражданским браком, и потому, не чувствуя надёжного тыла, рано или поздно пускаются во все тяжкие. А она не такая. Она совсем другая, она верная и преданная, голая на сайтах не снималась, на странички порножурналов не лезла, с развратными режиссерами не спала. Но если Панин так хочет?..

 Панин не хотел. Намёк был слишком очевиден. За спиной маячил вовсе не мифический Базлов, а ещё сотня другая актёров и режиссёров, готовые воспользоваться ситуацией и подхватить знамя Панина. Поэтому у него не хватило мужества расстаться с Алисой в тот день: пускай я стану подонком, подумал он о Таганцевой, пускай, но я не могу выбросить жену на помойку. Это выше моих сил.

И в тот день у него появилось стойкое ощущение, что он увернулся от пули.

– Я еду с тобой в Выборг! – заявила Алиса.

– А как же дети?.. – спросил он с надеждой, что она передумает.

– Дети подождут! – отрезала Алиса. – Семья важнее!

И Панин, чего греха таить, вздохнул с облегчением. В нём сработал рефлекс подкаблучника.

 

***

На следующий день Валентину Холоду так понравилась благородная синева под глазом Феликса Самсонова, что он упросил Милана Арбузова снять несколько микро эпизодов, в которых Шерлок Холмс неизменно получал по физиономии от различных типов в различных тёмных подворотнях, и тем самым оправдать благородную синеву под глазом Шерлока Холмса, заодно и придав ему ещё одну чёрту характера – драчливость, если не шкодливость, к чему, сам не зная зачем, неизменно клонил Феликс Самсонов.

Если сыграть на его естестве, на природе современного, так сказать, порока, вдохновлялся Валентин Холод, воображая, что знаком с мейнстримом, то мы такого натворим! От этих мыслей вслух у него захватывало дух и долго не отпускало, до тех пор, пока ему не напомнили.

– Валентин Иванович, у нас съёмка на любителя? – спросила вездесущая Ирма Миллер.

– На какого любителя? – встал в оборону Валентин Холод.

– Как у Сокурова – альтернатива? – напористо уточнила Евгения Таганцева, должно быть, имея ввиду непрофессиональную игру Феликса Самсонова.

– Нет, нет, – отрёкся Валентин Холод, – у нас же не андерграунд!!! – и глядел на них затравленно, хотя туго соображал, на что намекает и «хлопушка», и помощник режиссёра по сценарию.

– То, что вы делаете, нет в сценарии! – в тон им стенал желтушный Харитон Кинебас.

Евгения Таганцева потрясала бумагами:

– Мы такого насочиняем!

– Ни в одни ворота не влезет! – скромно поддакивала Ирма Миллер.

– Вы ничего не понимаете! – отмахнулся от них, как от мух, Валентин Холод. И заговорил монотонно, как трансе: – Очень талантливый актёр! Очень! Феномен! – имея ввиду Феликса Самсонова. – Его нужно только правильно раскрыть!

Ирма Миллер и Евгения Таганцева переглянулись, а Харитон Кинебас тайком покрутил пальцем у виска.

 Панин глядел во все глаза и не верил. То, куда призывал Валентин Холод, казало ему дорогой в парадокс, или как в басне про лебедя, рака и щуку – где все тянули в разные стороны. Не было единой концепции даже при наличии у Милана Арбузова его заветной экспликации. В общем, судьба фильма складывалась самотёком, по ходу съёмок, и зависела от настроения Феликса Самсонова и внутреннего видения Валентин Холод, что неизменно отражалось на киногруппе: Феликс Самсонов до крови изгрыз себе костяшки пальцев; коротышка Стас Дурицкий выходил на площадку опухшим от пьянства или, вообще, не выходил, ссылаясь на пяточную шпору и аппендицит; Милан Арбузов вдохновлялся молоденькими актрисами и виски; Харитон Кинебас желтел всё больше, а Джек Баталона, не стесняясь, ронял везде и повсюду использованные пластинки «аддерала». И лишь Валентин Холод делал вид, что всё идёт по некому тайному плану, даже Милан Арбузов его не понимал.

– Тебе снимать, – всё больше мрачнел он и надувал и без того толстые щёки, а потом, вообще, бросил Валентина Холода один на один со съёмочным коллективом и укатил в Санкт-Петербург на очередной чрезвычайный съезд кинематографистов.

 Панин пришёл в вагончик к Валентину Холоду и решил раскрыть ему глаза на суть вещей:

– В ситкоме он играл вечного неудачника и по привычке в Шерлоке Холмсе выбрал доминирующую чёрту характера героя, попадающего в глупое положение, поэтому его нельзя снимать! Вместо «китель» три раза сказал «пиджак». Странно, что ты не отреагировал.

Валентин Холод отвернулся к стене и пробормотал:

– На озвучивании исправим.

И все последующие дни начинались с наставления Феликса Самсонова на путь истины.

– Не застревай на одном ощущении! – требовал Валентин Холод. – Не застревай! Что ты, как тормоз?! – шипел он, теряя терпение. – Чему тебя только учили?!

– В жизни так не бывает, – упирался Феликс Самсонов.

– А у нас всё бывает! – заверял его Валентин Холод.

Феликс Самсонов бросал играть, смотрел на него во все глаза, безостановочно ломал шапку, как китайский болванчик, и благодарил за науку. Однако стоило кинокамере «застрекотать», как всё начиналось заново: он отбрыкивался от роли изо всех своих комедиантских сил.   

В результате Валентин Холод так перегнул палку, что к середине фильма Феликс Самсонов стал походить на дёргающуюся марионетку. Но Валентину Холоду было мало: он твердил и твердил своё:

– Старайся, старайся. Я твоей матери обещал! Выгоню к едрёне-фене!

Иногда режиссёр знает больше, чем актёр, но не в данном случае, злился Панин.

Набегами появлялся Парафейник Меркурий Захарович глядел на эту комедию и тихо выговаривал Милану Арбузову:

– Ну что ты делаешь?.. Что ты делаешь?.. Менять надо… менять…

– На экране всё будет смотреться по-другому, – клятвенно заверял его Милан Арбузов и уходил со съёмочной площадки подальше от греха, путаясь в кабелях освещения и грозя издали Валентину Холоду кулаком.

Открыл глаза Панину желтушный Харитон Кинебас. Должно быть, это было его местью за наплевательское отношение к его сценарию.

– А вы что, ничего не знаете? – спросил крайне удручённый Харитон Кинебас.

– Нет, – простодушно ответил Панин.

– Это ж его внучатый племянник! – разрешил мучения Панина Харитон Кинебас. – Кровь родная!

И только тогда Панин сообразил, что его пригласили в качестве паровоза тащить за собой внучатого племянника Валентина Холода. Это была величайшая тайна Милана Арбузова и гениальный ход Парафейника Меркурия Захаровича, потому что внучатый племянник приходился дальним-дальним родственником, седьмая вода на киселе, Сапелкину Клавдию Юрьевичу. Трепаться об этом не имело смысла, тем более, что Панину платили очень приличные деньги.

 Панин только заскрипел зубами.

 

***

Джек Баталона ходил по площадке и всем говорил, что государство-де преднамеренно травит народ дрожжевым хлебом, что нет сил терпеть это безобразие и что давно пора его прекратить, а правительство – всенародно расстрелять. Панину надоело его слушать и он сказал Валентину Холоду:

– Скажи придурку, что дрожжи умирают выше тридцати пяти градусов!

– А я при чём?! – взвился Валентин Холод, – Я при чём?!

И Панин понял, что даже Джек Баталона ему не по зубам.

– Ты же начальник, – напомнил Панин в лучших традиция русского народа.

– Вот возьми сам и скажи! – пошёл на попятную Валентин Холод. – Лучшего постановщика я всё равно не найду. И вообще, на переправе коней не меняют!

Однако Панин боялся сорваться до мордобития, запирался в своём вагончике и в угрюмом состоянии духа занимался выискиванием блох в рукописях Харитона Кинебаса.

– Я сотни раз редактировал, – расстраивался Харитон Кинебас, – чувствовал, что что-то не то, а сформулировать не могу, приходите вы и показываете, как. Как?! – Кричал он в страшном волнении. – Почему вы видите, а я нет?!

– Ну знаете! – скромно опускал глаза Панин. – Взял и увидел. И всё!

Он щадил Харитона Кинебаса, потому что писать хорошие диалоги – это особый талант, не все сценаристы им обладают, не говоря уже о режиссёрах и актёрах.

– Это, я вас скажу, природный «глаз»! – льстил Харитон Кинебас и подсовывал Панину новую рукопись. – Вы гений во всём, даже в этом, – упавшим голосом твердил Харитон Кинебас, – гений.

– Ах, не надо льстить, – жеманничал Панин. – Не надо!

На самом деле, он думал о себе как о гении, гений – это один, выживший из миллиона, все остальные канули в Лету.

– А я и не льщу, – искренне расстраивался Харитон Кинебас. – Я всегда говорю правду! Не дотягиваю я ещё в профессии.

– Всё впереди, – соглашался Панин. – Всё впереди. Какие наши годы.

Потом снова начинались «странные» съёмки.

 

***

Так и тянулось всё это, как дурной сон, пока, наконец, третьего дня Валентину Холоду не стукнул сороковник, и съемочная группа ко всеобщему облегчению не загрузилась в ресторан «Русский двор».

«В погреб, на пороховую бочку», – шутливо намекнул на некие особо тяжкие обстоятельства киносъёмочного процесса Валентин Холод и представим свою будущую жену – Жанну Боровинскую, тёмно-рыжую красавицу, одетую во что-то многослойное, с большим количеством бус, ожерелий и браслетов; Меркурий Захарович сразу же влюбился, вертелся рядом весь вечер, краснел, как помидор, и от волнения тихонько икал, извиняясь: «Пардоньте!» Валентин Холод косился, как пугливый олень, но поделать ничего не мог.

– Жанна Боровинская! Моя жена! – на всякий случай объявил он во всеуслышание.

Вид у него был, словно он после долгого воздержания проглотил кол – нервический. Пионерская улыбка не сходила с его страдальческого лица.

И тут у Панина возникло дурное предчувствие, он понял, что сегодняшняя вечеринка ничем хорошим не кончится. Он даже оглянулся, ища того, кто подсказал ему эту дурацкую мысль, но в кроме картин с айвазовскими пейзажами на стенах, ничего не обнаружил.

– Мы с тобой договорились? – надменно процедила сквозь зубы Герта Воронцова, проходя под каменный свод бывшей крепостной стены.

Герта Воронцова порой шкодила самым откровенным образом: надевала красные вызывающие лосины, а под них ещё кое-что более скандальное – искусственную вагину – якобы женщина не носит трусиков. В таком виде она дефилировала по Невскому. Мужики валились по обе стороны штабелями, а полицейские отдавали честь и щёлкали коренными зубами.

Однако на этот раз она почему-то явилась в длинном облегающем платье «тюльпан», чёрного-бордового цвета, с красной розой на плече, и была высокомерна и сногсшибательна в колье из натурального жемчуга, а её ярко-голубые глаза излучали таинственный небесный свет.

– Естественно, – кивнул Панин, испытывая чувство неполноценности. – А о чём? – кинулся валять дурака с тем идиотским откровение раскосых глаз, от которого у Герты Воронцовой сладко заходилось сердце.

Накрапывал дождь, на Панина зашикали:

– Проходите, проходите, не задерживайте!

Ресторан был домашним, уютным, как гнездышко, с двумя крохотными залами и «итальянским» оркестром. Валентин Холод снял тот, что смотрел на залив и Выборгский замок на острове.

 Панин прижался к стене, пропуская Герту Воронцову вперёд и якобы ожидая Алису Белкину, но на самом деле, тайком высматривая Евгению Таганцеву, к которой не мог приблизиться в течение трёх недель.

– Придурок… – с угрозой изрекла Герта Воронцова, глядя в стену поверх его головы. – Сейчас придёт мой муж…

Лицо её, с гордо задранным подбородком, наполнилось значительностью жёлчной стервозы. Как я не разглядел? – удивился Панин, прежде чем среагировать:

– А кто у нас муж? – спросил он так, чтобы не слышала Алиса. Коротышка Стас Дурицкий в ужасном синем пиджаке галантно поддерживал её под руку на мокрых ступенях.

– Колдун! – надменно обронила Герта Воронцова, не забыв принять самую вызывающую позу: опереться на левую ногу, правую – отвести в сторону, а потом – развернуться в сторону зала.

– Надеюсь, ты меня представишь с лучшей стороны? – хихикнул Панин вдогонку.

Ему не хотелось воевать ни с кем, сегодня он был миролюбив, как никогда.

– Скотина! – Герта Воронцова поплыла так, будто Панина не существовало.

Мимо, в брендовых туфлях от «донна», продефилировала Алиса и тоже с презрением посмотрела сверху вниз на Панина за то, что он позволял коротышке Дурицкому волочиться за ней. Она никогда не надевала высокую обувь, щадя самолюбие мужа, а на этот раз надела, мстя за все его мнимые и настоящие измены.

 Панин понял, что у жены началась молчаливая истерика, и обречённо поплёлся следом мимо оркестра, мимо вожделенного бара, голенастой официантки в бикини и ещё одной женщины в майке, с низкой грудью.

– Это не то, что ты думаешь, – на правах мужа оттеснил он вмиг поглупевшего Стаса Дурицкого и понял, что страшно устал от сцен ревности, но именно такая жизнь ему и нужна.

– Я ничего не думаю, – зло поведала она ему, – я тебя презираю!

Обескураженный Панин плюхнулся на ближайший стул. Впору было пойти завалиться в бар и продегустировать местное пойло. Тут же с противоположной стороны возникла Евгения Таганцева, всё поняла и с ненавистью впилась взглядом в Алису. Джек Баталона решил, что настал его звездный час и сделал комплимент Таганцевой насчёт качества её кожи, а потом, приободренный её угрюмым молчанием, взялся за её локоток, однако, едва не упал со стула, потому что Евгения Таганцева зашипела, как кошка, показав разом все свои коготки.

Кроме того, что Джек Баталона был ловеласом, он слыл ещё и жертвой московских олимпийских игр восьмидесятого года и должен был родиться классическим негром, а родился типичным среднестатистическим русичем с белыми курчавыми волосами, раскосыми серыми глазами и с тамбовским курносым носом. С тех пор у него развился комплекс неполноценности: натуральные негры его не признавали, а белые русские им – пренебрегали.

Папа, сделав своё чёрное дело, укатил в далёкую Африку, бросив беременную мать Джека Баталона, которая, естественно, ещё не знала, что беременна. Мать же оказалась кукушкой и через девять месяцев, не долго думая, спихнула Джека Баталона в суздальский дом малютки. Не потому ли Джек Баталона всю жизнь испытывал комплекс неполноценности ещё и ко всему казённому, официозному и бюрократическому, ностальгируя по чёрной родине, которую никогда не видел, но переезжать на ПМЖ не собирался, предпочитая стенать, роптать и плакаться. Позиция больно удобная – обиженный судьбой афро-русский. Женщины, жалеющие его, правда, не шибко вникали в философию страдальца. Государство, которое он с упоением хаял, дало ему, между прочим, квартиру, образование и работу в киноиндустрии.

– А зачем ты сделала тату? – спросил Панин с тем фирменным смешком, который давно бесил Алису.

– Тебе какое дела?! – вспыхнула она.

И Панин понял, как она постарела за эти полгода. Лицо у неё начало разваливаться на элементы: глаза отдельно, губы отдельно, нос отдельно.

– Ну, всё-таки я ещё твой муж, – напомнил Панин, кисло улыбаясь Герте Воронцовой, которая, не таясь, прислушивалась к их зубодробительному разговору.

– Я на пути к свободе! – так же громко заявила Алиса. Сидящие рядом с интересом посмотрели на неё. – Отныне я бабочка, – ядовито улыбаясь, объяснила им Алиса.

– У меня тоже такое было, – затараторила актриса из массовки, боясь, что её не будут слушать, – когда я третий раз разводилась с мужем!

Её пригласили за неплохие деньги лишь для того, чтобы она спала с Джеком Баталона и купировала его половые болячки.

– Спроси меня, что страшнее всего? – ехидно попросила Алиса.

– Зачем? – не понял подвоха Панин.

Инстинкт самосохранения в отношении жены у него отсутствовал напрочь.

– Ну, спроси просто так! – потребовала Алиса, злобно глядя на него.

– Ну, ладно… Что страшнее всего?..

– Страшнее всего связаться с дураком!

– Почему? – поник Панин.

Он почувствовал себя глупцом, вляпавшемся в дерьмо.

– Потому что не сразу видно! – выпалила Алиса.

 Панин отпрянул, налили себе полный фужер водки, назло всему белому свету выпил, даже не крякнув. Ему сделалось одиноко, как аквалангисту на чёрноморском дне.

Алиса наклонилась к нему с приятной улыбкой и ядовито прошипела в ухо:

– Только это и умеешь…

 Панин нервно дёрнул щекой. Герта Воронцова, вскинув голову, радостно засмеялась. Евгения Таганцева, ненавидя её, стрельнула глазами и нервно закурила, хотя, на самом деле, не курила. Одна Ирма Миллер, которая ничего не понимала в любовной раскладе, посочувствовала со всей нерастраченной мягкостью южанки:

– Чур я с вами!.. – и потянулась якобы за бокалом, однако, по пути прижимаясь к Панину правой грудью.

О неё тонко пахло одиночеством и кошачьими духами. Панина качнуло навстречу:

– Чур! – храбро согласился он, опасливо косясь на жену, как на смерть с косой.

Он с трудом абстрагировался от мысли, что за спиной жены маячит Базлов. А ещё другом назывался, кривился в душе Панин.

Глаза у Алисы сделались испепеляющими, как у японского божка смерти.

– Ай момент! – Ирма Миллер поняла, что Панин не в ладах с самими собой. – На брудершафт! – смело выкрикнула она, не обращая ни на кого внимания, хотя на них уже пялились, в предвкушении скандал. То, что Панин сегодня что-нибудь учудит, никто не сомневался. Вопрос лишь времени.

 Панин поднялся, как большая механическая кукла, чувствуя, как каждое движение даётся ему с большим трудом, налил, и понял, что опьянел раньше времени.

Они выпили и поцеловались, причём её язык совершил короткий экскурс во рту Панин, а глаза на какой-то момент стали желанными. И Панин почувствовал, что возбудился. Должно быть, то же самое ощутила Ирма Миллер, потому что покраснела и воскликнула не без пыла:

– Теперь мы друзья! – и прижалось мягкой грудью чуть больше, чем надо в таких случаях, передав Панину весь свой нерастраченный позитив одинокой женщины.

И Панину, действительно, полегчало. Пропади оно всё пропадом, мрачно подумал он о своей личной собачьей жизни.

Алиса сидела с каменным лицом, делая вид, что ей всё безразлично и что Панин может целоваться хоть каждый день с кем попало и когда попало.

Только после этого, как будто включили фонограмму застолья: все ожили и заговорили, делая вид, что ничего предосудительного не произошло, мало ли какие конфузы случаются в группе; вспомнили, кто виновник торжества, выпили и понесли подарки, потом ещё раз выпили и ещё раз понесли, и Валентин Холод расцвёл и лишний раз поглядывал на свою будущую жену, мол, какой я молодец и все меня любят, и стану я никак не меньше Эмира Кустурицы, Ингмара Бергмана или даже Алексея Балабанова!

Муж Герты Воронцовой опоздал. Явился в великолепном белом костюме, с огромным букетом чайных роз и с кожаным чемоданчиком, в глубине которого тикали часы в платиновом корпусе и с титановым браслетом аж за миллион триста пятьдесят тысяч рублей, да не простые, а с дарственной надписью от четы Евдокимовых, то бишь от Симона Арсеньевича и Герты в девичестве Воронцовой.

Всю эту сцену и момент, когда Валентин Холод потерял дар речи и пару минут, как его любимая рыба, хватал воздух ртом, а затем, косноязычно держал встречную речь, Панин почему-то пропустил. Он вообще, страшно удивился обнаружив напротив себя Симона Арсеньевича, которого знал по работам в театре Вахтангова. Симон Арсеньевич имел вид рассеянный, и, казалось, не узнал Панина. Герта Воронцова, напротив, была возбуждена, что-то энергично втолковывала мужу и даже трижды не без раздражения потыкала ногтём с кровавым маникюром в сторону Панина, мол, сделай что-нибудь! Хотя в очи ему плюнь, что ли?! Муж ты, или не муж!!!

Симон Арсеньевич величественно кивнул и снова погрузился в свою созерцательность. Пил он, нисколько не стесняясь, минеральную воду. Панина почему-то разозлил не только этот факт, но и отстраненность Симона Арсеньевича, его богатая шевелюра и дорогой костюм «лардини». Точно такой же носил Сапелкин Клавдий Юрьевич, только кофейного цвета. А Сапелкин был идеальным врагом.

Ещё три рюмки, думал Панин, только три, и свалю, иначе напьюсь.

Алиса периодически толкала Панина под рёбра:

– Закусывай! Закусывай!

И Панин понял, что вечер удастся. Оркестр, словно дразня, наигрывал старый, душевный «чардаш» Витторио Монти: возьмёт несколько аккордов, словно заманивая скрипкой, и «уходит», размывая в декадентство, «под тубу и кларнет». Панин хотел пойти и заявить протест, но рядом вместо Ирмы Миллер, как приведение, возник подвыпивший Харитон Кинебас с величайшей творческой неудовлетворённостью на лице.

– Я с вами абсолютно не согласен! – заявил он бойко, перекрикивая музыку.

– В чём именно? – наклонился к нему Панин.

Это был их старый разговор о причудах любви к искусству.

– Надо руководствоваться исключительно сценарием! – в который раз сокровенно поведал Харитон Кинебас, словно сценарий – это святая корова и её нельзя доить.

– А-а-а… вы об этом… – Панин облокотился на стол с третьей попытки и с тем выражением скептического интересом, который обязательно сопровождался язвительным замечанием, посмотрел на сценариста. Он ему нравился всё больше и больше, потому что не уступал Валентину Холоду, хотя уже порядком поднадоел нытьём и однообразием манер общения.

Жена зашипела, как сковородка:

– Пей минералку, пей!

Она не могла простить ему по градации: равнодушия, Цубаки и Отрепьева. Причём, она это видела ещё с первого дня их знакомства, но пренебрегла чувством самосохранения и теперь расплачивалась за наивность.

– Вы считаете, что это справедливо? – испугался Харитон Кинебас, глядя, как показалось ему, на вмиг окаменевшее лицо Панина.

Эко, тебя зашугали, снисходительно думал Панин, припоминая все гнусности, которые произошли лично с ним в киношном мире.

– Мне нет никакого дела до справедливости, – подло выложил он, демонстративно отодвигаясь от плюющейся ядом Алисы. – Кино-то всё равно снимается!

Последний аргумент был из области волюнтаризма вопреки логическим умозаключениям Харитона Кинебаса, который тоже был романтиком, однако, по циничности суждений уступал Панину лет на двадцать.

– Но другое! – не согласился наивный Харитон Кинебас.

– А кого это волнует? – тонко напомнил правила игры Панин.

Харитон Кинебас обескуражено замолчал, обдумывая проблему выбора и полагая, что Панин относится к тому редкому нервическо-умному типу актёров, которые, как и он, мучаются в жизни всепониманием, и оттого безумны и несчастны.

– Вы правы! – и перенёс проблему на себя. – Я никому не нужен!

– Ха! – в стиле молодёжного жаргона воскликнул Панин.

Его раздражала разнонаправленность суждений Харитона Кинебаса, которые говорили о том, что Харитон Кинебас не прижился в киношном мире и вряд ли приживётся со своей чувственностью и маниакальной тягой к справедливости.

– Вы… – приблизился Харитон Кинебас к Панину с сумасшедшими глазами, – единственный, кто отваживается здесь говорить правду. Я завтра уезжаю!

– Зачем? – насмешливо спросил Панин.

– Как «зачем»? – спешил оправдаться Харитон Кинебас, думая, что Панин шутит. – Как «зачем»?!

Его возмутило то, что Панин не хочет его понять.

– Сядете в вагон, и, пиши, пропало, – пространно объяснил Панин с абсолютно серьёзной физиономией, решая, выпить ли ему ещё назло всем водки, или же перейти на кисло-розо-сопливое в хрустальном фужере, который подсунула ему Алиса.

– Почему? – не понял Харитон Кинебас, выказывая все признаки профнепригодности.

– Вся эта комедия со съёмкой, – сухо объяснил Панин, полагая, что они не то чтобы друзья, а скорее, товарищи по несчастью.

– Точно! – громко хлопнул себя по лбу Харитон Кинебас, как будто у него моментально открылись глаза на истинную картину происходящего.

Он уже раз десять ссорился и столько же раз мирился с Валентином Холодом, однако, это ни к чему не приводило, то есть Валентин Холод с упёртостью, достойной лучшего применения, гнул своё, а Харитон Кинебас страдал.

– Понял меня?

– Понял! – с просветлённым взором согласился Харитон Кинебас.

– Ну?.. – потребовал уточнения Панин, чтобы закрепить урок мужества.

– Роман напишу! – вдохновился Харитон Кинебас.

– Только не тяни, как девчонка! – насмешливо сказала Панин.

– Спасибо… – задохнулся от восторга Харитон Кинебас. – Вы гений!

– Да бросьте! – фыркнул Панин, не признавая даже факта своего существования, и посмотрел направо, чтобы увидеть реакцию жены.

Алиса была чернее ночи. Она, вообще, последнее время ставила неординарность Панин под большое сомнение и явно давала понять, что это всё глупые выдумки толпы и таких полоумных, как Харитон Кинебас.

– В табеле о рангах ты нуль, – напомнила она ему тихо.

Это неправда, хотел возразить Панин, но промолчал.

– Выпьем?! – ничего не замечая орал Харитон Кинебас и опрокинул дешёвый портвейн, который тайком притащил Феликс Самсонов. По столу расплылось больше красное пятно.

Они выпили, и Панину совсем захорошело. Внезапно ему позвонили. Панин воздал хвалу богу, что появился повод покинуть развесёлое общество, и поднялся.

– Ты куда?! – тревожно спросила Алиса.

 Панин оглянулся, взгляд у неё, несмотря на гордый вид, был затравленным.

– Выйду освежусь, – мотнул Панин тяжёлой головой и, подвинув стул с противным скрежетом, вышел на воздух. Оркестр с его приманкой «чардаш» остался позади. Дождь кончился, и над Выборгским заливом засияла светлая летняя ночь. Вишнёвое солнце таращилось из-за крыш.

С минуту Панин боролся с чудовищной тошнотой. Затем перегнулся через перила и освободил желудок. Наступило облегчение. Потом, вытирая рот, он сказал сухо:

– Слушаю.

– Не хочешь со мной знаться, не надо! Плевать! Я сейчас тебе скажу такую новость. Только пообещай, что тут же её забудешь?!

– Обещаю, – с третьей попытки произнёс Панин, думая совсем о другом, о том, что, кажется, поменял свою большую, единственную в мире, самую последнюю любовь на бесконечные домашние дрязги, не понимая, почему так вышло, и зачем, вообще, нужна ему семья, но ни к какому выводу прийти не мог, не получалось у его, не сходилось, не затачивало под его желания.

– Точно?!

– Ха! – в своей величественной манере ответил Панин. – Точнее не бывает, говори быстрее.

Его снова начало тошнить, он перегнулся через перила и несколько секунд ничего не слышал, кроме собственных стенаний. А потом:

– Сапелкин при смерти! – кричал в трубку Базлов, должно быть, полагая, что этим заденет Панина за живое.

– Сапелкин?! – брезгливо удивился Панин, потому что в его представлении этот крепкий, высокий старик должен был всех пережить и умереть где-нибудь в конце этого века, будучи двухвековым старцем.

– Не-е-е… не может быть! – не поверил он.

А потом вспомнил пророчество Виктора Коровина, сопоставил неадекватное поведение Парафейника в забегаловке в Кунцево и всё понял. Парафейник боялся Сапелкина пуще смерти. А Сапелкин не мог упустить такой жирный кусок, как многосерийный доктор Ватсон. Условия же договора мне не известны, подумал Панин, полагая, что они кабальные, хуже некуда, и что Парафейника обвели вокруг пальца.

– Может. Ещё как может! – снова заорал Базлов. – У него саркома!

– Ну что ж… спасибо… – отозвался Панин.

Новость его почему-то не обрадовала. Вернее, он не знал, как к ней отнестись и что она с собой принесёт? Понятно, что освобождение от пут и падение власти сапелкинской своры, хотя принципиально это ничего не меняло. Явится другая. Промежуток между сменой власти и будет золотой эрой в кинематографе, понял он.

 Панин оглянулся на ярко освещенные окна. Сидящие в зале ещё не подозревали, о том, что их жизнь скоро изменится и что кто-то из них станет безработным, а кто-то взлетит до небес. Но обедню решил не портить. Завтра, мстительно подумал он, завтра, когда опохмеляться будете, господа, когда всё покатился в тартарары и когда я восстану из пепла. И поплёлся в туалет, столкнувшись по пути с Ирмой Миллер. Причём у него возникло стойкое чувство, что она его преследовала.

Не нравишься ты мне, подумал он, не люблю я светлоглазых, и нос тебя мягкий, картошкой, и губы тонкие.

– Он предлагает мне сниматься голой! – пожаловалась Ирма Миллер, призывно скользнув по лицу Анна своими изумлёнными глазами.

– Кто? – равнодушно отозвался Панин, стараясь юркнуть мимо, ибо не знал, как вести себя с ней.

– Кто? Кто?! Негр наш, Джек Баталона! – возмутилась она, упирая руки в боки.

Он неё снова тонко пахнуло кошачьими духами, которые не смог перебить даже алкоголь.

– Соглашайся, – в диаметрально противоположном тоне посоветовал Панин, – соглашайся, – и нырнул в туалетную комнату.

– Вы прям такое скажете… – сунула она нос. – А мне стыдно… Я люблю Веныча…

 Панин с удовольствием плескался под краном. В голове крутилась новость о Сапелкине. Если это правда, то я живу без оглядки, радовался, как ребёнок, Панин. Ура!

– Кого?

– Моего старого, любимого донского кота…

– Бу-бу-бу… – удивился Панин.

Женский ответ, как всегда, обескуражил; логика у них другая, снисходительно думал он.

– Что-о?.. – переспросила она, вздрагивая нервно, как от холодного душа.

Лицо её стало простым-простым, и Панин едва не прослезился от её кубанской наивности.

– Деньги обещал?.. – скорчил под краном самую гнусную морду.

– Обещал… – вздохнула она тяжко.

– Ну и чего?.. – с лёгкостью в голосе огорошил он её. – У нас все между съёмками подрабатывают.

– Так что… соглашаться?.. – спросила она простодушно, всё ещё не веря своим ушам.

– Дело хозяйское, – выпрямился он. Вода капала на одежду и стекала за воротник. – Только контракт подпиши.

– Обманет?! – не поверила она, полагая, что всё столичное, включая Джека Баталона, высшей пробы, клейма ставить некуда.

– Попытается, – безобразнейшим образом подмигнул он ей.

– Спасибо вам, Андрей Владимирович! Я думала, что вы сноб, а вы настоящий мужик! – Она вдруг ойкнула, словно её ткнули вилами, и исчезла.

 Панин увидел сногсшибательную Герту Воронцову со свирепым лицом и понял, что предзнаменование сбылось.

– Ах, вот ты где! – воскликнула она самым решительным тоном и вдруг, как показалось ему, потеряла контроль над собой, то бишь пала в коленно-локтевую позу, доползла и со вздохом облегчения: «Как я тебя жажду!» без всякого лубриканта принялась сдирать с Панина брюки. Панин, который в первые секунды растерялся и дал ей возможность частично осуществить свой замысел, рефлекторно дёрнулся и стал отступать в стиле движения тореадора, пока не угодил в ловушку между раковинами.

– Ты что спятила?! – зло зашипел он, как сто двадцать пять котов вместе взятых, – а вдруг кто войдёт?!

Мысль о том, что их застанут в недвусмысленной положении, и что это будет, конечно, именно Алиса, показалась ему не то чтобы полнейшей катастрофой, а апокалипсисом всей его безалаберной жизни. И он, не без жизненно-влажных потерь, почти вышел из клинча.

– Плевать! – подняла Герта Воронцова безумные глаза и плотоядно облизнулась, размазывая по лицу губную помаду.

Из залов ресторана доносились пьяные голоса. Панина инстинктивно напрягся, потому что кто-то уже заглянул в туалетную комнату, ему показалось, что – Ирма Миллер со своим мягким носом-картошкой.

– Сумасшедшая! – кричал Панин потолку с галогенновыми светильниками, не в силах расцепить её руки.

Он, конечно, мог всё и вся разворотить, но боялся, что Герта Воронцова начнёт скандалить и сбежится весь ресторан. Однако Герта Воронцова, получив своё, как ни странно, деловито, а главное, со спокойным лицом поднялась, одёрнула шикарное платье, и, глядя в зеркало, стала приводить себя в порядок, не забыв о красной розе на загорелом плече.

Только сейчас Панин понял значение фразы «роковая женщина».

В это момент в туалет и влетел, словно уносил ноги от чертей, Милан Арбузов. Он сразу всё сообразил, глянув на подтягивающего брюки Панина и слегка помятую Герту Воронцову.

– Привет честно компании! – воскликнул недвусмысленно, мол, жизни без греха не бывает, все мы одним миром мазаны. И ехидная улыбочка скользнула по его губам.

– Привет! – беспечно отозвалась сногсшибательная Герта Воронцова, подкрашивая губы и взбивая волосы.

Милан Арбузов хихикнул и подался в кабинку, косясь, как на голых.

– Ну, я пошла, дорогой, – сказала Герта Воронцова нарочито громко, – возвращайся, тебя там ждут! – И поплыла мимо, виляя бёдрами.

 Панин подумал, что мир сошёл с ума. При всей обыденности, произошедшее показалось ему безумием, как может быть безумным весь этот мир, в котором всё шиворот навыворот.

– Счастливчик! – цинично сказал Милан Арбузов, появившись из кабинки и мотнув головой вслед Герте Воронцовой. – Такая женщина!

– Не понял?.. – Панин свирепо посмотрел на него в зеркало. – Какое твоё собачье дело?!

Он хотел добавить, что Герта Воронцова замужем, а это святое, но в данной, конкретной ситуации объяснять то, что подразумевалось порядочными людьми, было глупее глупого.

– Сапелкину-то твоему конец! – не стушевался Милан Арбузов, хотя, конечно, слышал, что Панин бывает не в меру горяч и что кулаки у него железные.

И Панин понял, что он всё знает.

– И любовнице твоей тоже! – неожиданно добавил Милан Арбузов, отступив на всякий случай к двери.

Это была месть за талант Панина: все знали об их отношениях и помалкивали, потому что завтра тебе пофартит с любовной интрижкой и ты тоже можешь попасть в подобное щекотливое положение; и кто после этого выиграет? Никто. Люди перестанут сниматься, площадки опустеют, кино придёт конец. Армагеддон!

– Ещё раз не понял?! – развернулся к нему Панин.

Не надо было ему уступать со Львовом, подумал он, дрянной городишко, надо было правду говорить.

– А кто её сюда шпионить пристроил? – уже не скрывая восторга, приплясывал Милан Арбузов, решив, что в плане болезни Сапелкина хватит тушеваться даже перед грозным Паниным и что пришла пора называть вещи своими именами: Панин тоже дружок Сапелкина!

Может, он спешит выговориться перед тем, как я сломаю ему нос, решил Панин, испытав секундную слабость. Желание убить человека завладело им.

– Твоя Таганцева жила с ним! Долго-долго! – насмешливо выпалил Милан Арбузов, шевеля своими «карандашными» усами, как таракан.

– Скотина! – Панин схватил его за кадык.

Пальцы скользнули, адамово яблоко хрустнуло. Милан Арбузов скривился. В глазах у него промелькнуло сожаление. И Панину снова показалось, что кто-то возник и пропал в дверной щёлочке. Но сейчас было не до Ирмы Миллер. Под ногами жалобно хрустели железные очки Милана Арбузова.

– А-а-а… а-а-а… – хрипел Милан Арбузов, словно двухтактный двигатель, но обороты не сбавлял, – при всей его аморфности Милан Арбузов оказался сильным, как душевнобольной. – А ты что, не знал?.. – выпучив глаза, скосился на Панина, как человек, которого собрались препарировать заживо.

Заморочили мне голову своим колбасным заводом, нервозно подумал Панин, золотыми рудниками. Под пальцами у него выступила сукровица, и он сообразил, что Милан Арбузов отыгрывается за все унижения и страхи перед Сапелкиным, который заставил взять в группу Таганцеву, перед Парафейником, которому выдвинули непосильные условия, за несносного Валентина Холода, который никого не слушал и считал себя гением, за все эти кривые съёмки, которые попахивали катастрофой мироздания.

– Нет! – оттолкнул его Панин.

– Он даже умудрился простить кредиторам свои долги! Об этом каждая собака судачит! – не поморщившись, вправил себе на место кадык Милан Арбузов. И вдруг посочувствовал Панину: – Не ты первый, не ты последний. Весь киношный мир на блядстве держится! – С сочувствием хохотнув, выскочил так, словно ему дали пинка.

 Панину стало гадко и одновременно ударило в голову, он бросился следом: «Стой, гад!» и настиг режиссёра-постановщика уже в зале, повалил его и с таким ожесточением, а главное, с удовольствием заехал ему раз-другой в толстую, самонадеянную физиономию, стараясь вбить её в пол, что испытал при этом полнейшее физическое наслаждение. Каждый раз затылок Милана Арбузова с громким стуком бился о дубовую ножку стола.

Под женские вопли их растащили, поставили тяжело дышащих напротив друг друга. Милан Арбузов, качаясь в чужих руках, подслеповато таращился на Панина ничего не выражающими глазами; и в наступившей тишине Валентин Холод с удивлением произнёс:

– Да-а-а… ниппеля… вот это рыба…

И глядя на их восторженные лица, Панин понял, что они наконец-то дождались своего и что всё-всё знают, что доброхоты уже донесли и что группа только и жаждала разрядки даже не в этой драке, а всего киносъемочного процесса, назревшего, как фурункул, который грозился лопнуть при первом удобном случае.

Из разбитого носа Милана Арбузова лилась чёрная, как у хряка, кровь. Подбородок у него дрожал, а усики «карандаш» были разорваны в клочья, и было ясно, что они не настоящие, а пастижные, приклеенные сандарачным лаком.

Но главное заключалось не в этом, а абсолютно в другом: все только и смотрели на Алису, ждали её реакции и сочувствовали Алисе, а не гадкому и скандальному Панину, который хоть и любил горькую правду, но страшно не любил отвечать за неё.

– У тебя на гульфике губная помада, – только-то и сказала Алиса.

У неё были глаза в себе – такие, которые бывают только у любящих жён. С вероятностью пятисот миллионов к одному это имело отношение только к Панину. И он всё понял, словно случилось прозрение: женщин много не бывает, бывает – одна единственная.

Затем Алиса поднялась, швырнула салфетку в тарелку с рыбой и стремительно вышла, сделав то лишнее движение лодыжкой, которое когда-то так восхищало Панина.

И он понял, что развивался и жил, оказывается, не благодаря, а вопреки. Для этого и нужна была ему жена, чтобы подвинуться в профессии. А ведь я скотина, самодовольно подумал он, большущая скотина.

 

***

– А вода-то холодная! – сказал кто-то хорошо поставленным голосом.

Наступило молчание. Панин понял: чье-то большой лицо, маячащее сверху, с интересом разглядывает его.

Вода, действительно, была холодной. Мрачные водоросли, похожие на волосы, колыхались в ней. Панин представил, что его тело будет колыхаться точно так же, и его передёрнуло. Спасло богато воображение. Да и сам-то он до конца не был уверен, что утопится. Охладить пыл – это да! Это можно! Но хлебать воду сегодня было не его выбором.

Большой человек протянул руку. Панин взобрался на набережную и узнал Симона Арсеньевича.

Мысль о том, что ему сейчас, кажется, заедут в челюсть, позабавила его.

– Спасибо, – пробормотал Панин, отворачиваясь, ему сделалось стыдно: взрослый дядя, как нервный прыщ, полез топиться.

В туфлях хлюпало, брюки тоже намокли, на душе кошки скребли. Хотелось водки и холодца с чесноком. Но ни водки, ни холодца, естественно, не было, а была чёрная мостовая, мёрзлый ветер с Балтики и холодное северное солнце.

– Не за что, – с безразличным видом отозвался Симон Арсеньевич, поглядев на едва голубеющее небо. – Я помню вас по работе «Письма саундтрековского человека».

Его нижняя губа абсолютно не шевелилась, и Панин вспомнил, что в театре Вахтангова усиленно практиковали английскую манеру разговора: с неподвижной нижней губой. Английская манера производил на зрителей шокирующее впечатление, и Валерий Жердев всячески поощрял этот приём, а у Симона Арсеньевича он даже стал привычкой в обыденной жизни.

– Я ушёл, – вспомнил Панин о скандале с режиссёром Валерием Жердевым. – Это было ещё до вашего английского проекта.

Жердев хотел драмы, Панин – комедии. Получались качели в виде трагедийно-насмешливая смеси высокого и низменного, которую Жердев почему-то не переваривал, впадая в неистовство. Два раза его вынимали из петли, на третий – Панина попросили уйти с миром. И то, Жердев почему-то бегал за ним по всей Москве и слёзно, на коленях, с воплями и стенаниями просил вернуться «на роль». Но Панин экспериментировать уже не желал. На этой почве Валерий Жердев начал заговариваться и подвинулся с английской манерой дикции, хотя его предупреждали о провале затеи, но, как видно, ошибаются не одни продюсеры.

– Да, да, я знаю, – сказал Симон Арсеньевич. – Сцена Елены и Булгакова слишком хороша для простой случайности. Вместо вас потом играл Егор Лыткин. Но…

– Хуже! – обрадовался Панин, не распространяясь о подробностях, хотя уловил в голосе Симона Арсеньевича два мнения: первое, как тонкий намёк на несостоятельность Ильфа и Петрова, второе, как гениальность и неоспоримость предсмертного Булгакова. Приходилось выбирать. Панин предпочёл второе. Не будет же Симон Арсеньевич хамить в такой ситуации?

Естественно, были причины к критике: так испоганить образ Михаила Булгакова мог только абсолютный бездарь. Недаром пьеса не дожила и до половины сезона.

– Вне всякого сомнения, – тут же согласился Симон Арсеньевич. – Ему не хватило вашей энергии, но он и не претендовал на исключительность.

Этим Симон Арсеньевич признавал первородство по цеху и талант Панина.

– Миром правят серости.

– Ну да, их же больше, – согласился Симон Арсеньевич.

– Хорошее было время, – почти ностальгически вспомнил Панин, хотя не любил себя в театре; просто ему было приятно, что его помнят в Вахтангове.

– А мне не везло, – сокрушённо пожаловался Симон Арсеньевич после паузы.

– Вам?! – вырвалось у Панина, потому что Симон Арсеньевич относился к московским мальчикам и карт-бланш успеха ему был положен от рождения, к тому же Симон Арсеньевич всегда был в фаворе и у Валерия Жердева, и у подавляющего большинства кинопродюсеров, его приглашали на роли монументальных героев и интеллектуальных злодеев. А ещё он играл Кутузова и Тургенева.

– Я должен вас убить!

Наконец-то в его неподвижных, как верхняя губа, глазах, мелькнули какие-то чувства.

– Убить?! – опешил Панин, хотя можно было догадаться, откуда дует ветер. – А… ну да, – покорно согласился он и чуть ли не подставил шею.

– Как рогоносец! – безжалостно по отношению к самому себе добавил Симон Арсеньевич; и тень скорби легла на его лицо.

– Зачем вы тогда меня вытащили? – прошепелявил Панин.

– Из жалости, естественно… – Симон Арсеньевич посмотрел свысока. – Вы не представляете, как ужасно смотрелись там… – он показал вниз.

С минуту они пялились на тёмную воду, пахнущую балтийской колюшкой. Из-за крыши Выборгского замка робко выглянуло солнце и осветило белые мачты яхт. Небо стало ярче, почти ялтинским и напомнило им о блестящей гальке, красивых женщинах и холодном пиве.

– Да не люблю я вашу жену! – стал вдруг оправдываться Панин. – Да, мы встречались одно время, но теперь… – Панин вдруг покраснел: врать не имело смысла, Симон Арсеньевич и так всё понимал.

Хорошо, хоть не молчит, потому что когда человек молчит, хуже некуда.

– А мне по балюстраде! – вдруг усомнился Симон Арсеньевич, и ирония в его голосе прозвучала отдельной нотой.

– Чтоб я сдох! – с величайшей честностью покаялся Панин.

Он даже хотел рассказать о Евгении Таганцевой, о его любви к ней, но вовремя прикусил язык, хотя, наверное, Симон Арсеньевич был уже в курсе последних сплетен.

Симон Арсеньевич выдержал сценическую паузу, изучающе посмотрел на Панина и всё тем же хорошо поставленным голосом сказал, двигая лишь верхней губой:

– Опять врёте! Ну, как ты можешь безостановочно врать!

И Панин понял, что Герта Воронцова накрутила Симону Арсеньевичу хвост так, что он заговорил её языком.

– Ничего я не вру! – отвернулся Панин, делая столько замысловатый кульбит глазами, лицом и голосом, что даже такой искушённый человек, как Симон Арсеньевич, не поймал бы Панина на лжи, особенно в свете нынешнего скандала.

Играть правду было несложно, сложнее было убедить в этом Симона Арсеньевич.

– Будем надеяться, – вдруг расчувствовался Симон Арсеньевич и едва не полез обниматься, сказалась всё-таки старая актёрская закваска разбирать эмоции на составляющие.

 Панин же чуть не прокололся, хорошо, что Симон Арсеньевич не смотрел ему в глаза.

– Честное пионерское! – сглотнул слюну Панин, чтобы выгадать ещё больше форы.

В глазах у него загорелся тот приблатнённый огонёк интереса, который всегда предшествовал драке.

– Да… – тяжело вздохнул Симон Арсеньевич. – Наверное, ты прав.

 Панин сообразил, о чём речь: о несносных манерах Герты Воронцовой, но в продолжение своей игры вопросительно уставился на Симона Арсеньевича.

– Думаешь, я ничего не понимаю? – намекнул Симон Арсеньевич на своё нынешнее положение рогоносца.

Лицо у него было такое, словно он подразумевал: «Сейчас я тебя улещу!»

– Я ничего не думаю, – отмахнулся Панин, – надоело.

Переиграть такого монстра, как Симона Арсеньевича, было делом чести. Панин сосредоточился на мимике.

К его удивлению, Симон Арсеньевич неожиданно опростился в том смысле, когда во чтобы то ни стало хочешь помочь запутавшемуся человеку, и поведал совсем другим тоном:

– Есть разные жизни актёра, самая главная и важная из них – одиночество!

 Панину, который решил, что обманул Симона Арсеньевича, стало стыдно, ведь он тоже, по сути, одинок, а из-за женщины, которая пусть даже и любила тебя очень крепко, мужикам не стоит кривить душой. Но остановиться уже не мог.

– Я тебя понимаю! – сказал он так, когда говорят, что не надо делать из мухи слона, что суть не в одиночестве, а в приспособленности к нему. Но, возможно, Симон Арсеньевич знал об этом и просто не хотел распространяться.

– А не надо понимать! – кое-что сообразил Симон Арсеньевич на обертоне и погрузился в мрачные раздумья.

– Почему? – хищно помнить о себе Панин.

Симон Арсеньевич вздрогнул, как от ушата воды:

– Мне кажется, она хотела отомстить…

 Панину покрылся холодным потом: Герта Воронцова, конечно, дура, но не до такой степени, чтобы вымещать злобу на муже. Поэтому Панин уточнил, всё ещё полный скепсиса:

– Кому?..

Он никогда не думал об этом. Герта Воронцова всегда была, если не возвышенной, то, по крайней мере, в театре толк знала и в мужчинах разбиралась не хуже патологоанатома. А вдруг у неё из-за меня сдали нервы? – не нашёл другого объяснения Панин, вспомнив её сегодняшнюю выходку.

– Всем мужикам в моём лице, – качнувшись, всхлипнул большой Симон Арсеньевич и едва не кувырнулся вниз.

 Панин схватил его за фалды. Если бы он упал, то разбил бы голову о камни. Оказалось, Симон Арсеньевич всё же пьян как сапожник.

– И за меня тоже? – удивился Панин, подумав о жене в том смысле, что хватит валандаться, пора возвращаться в семью и забыть все похождения как дурной сон. О Евгении Таганцевой он старался не вспоминать.

– И за тебя тоже, – согласился Симон Арсеньевич.

– Ну прости, друг, – развёл руками Панин, чувствуя, что выглядит подлецом.

– Я был трижды женат… – печально поведал Симон Арсеньевич, – и все три раза неудачно! – вдруг возбудился он. – Все мои женщины мною крутили, как хотели! Хотя бы одна была исключением. Четвёртую любовь я не перенесу! Это катастрофа, а не отношения! Квинтэссенция стервозности!!!

Из ресторана доносились чарующие и бесконечно прекрасные звуки «чардаша». Солнце окончательно выбралось из-за Выборгского замка и весело светило на залив, посреди которого крутились огромные водовороты.

– Катастрофа? – удивился Панин, хоть, конечно, знал, что Герта Воронцова не сахар, и характер у неё ещё тот, но так опустить мужа могла только очень крутая мегера. Значит, не договорились, понял он, и причина всему я! – возгордился он. Как Симона Арсеньевича угораздило вляпаться?

– Я её люблю, а она меня – нет! – выкрикнул Симон Арсеньевич голубому небу. – Делает со мной, что хочет! На тебя натравила... – пожаловался он.

– Ну, ударь меня! – абсолютно ничем не рискуя, подставил челюсть Панин; однако, сделал это так, что ни один человек в здравом уме, конечно же, не ударил бы, а, наоборот, приголубил бы, преподнёс стакан водки, наговорил бы всяких комплементов, дал бы почувствовать себя, как после успешной презентации, ну и всё такое прочее, когда очень и очень уважают человека.

– Иди ты, знаешь, куда! – царственно сморщился Симон Арсеньевич, всё ещё не шевеля нижней губой.

Рефлекс английской речи давал о себе знать на уровне привычки.

 Панину стало любопытно:

– Тогда, может быть… – Панин не без чувства мести показал на залив.

– Утопиться?! – пьяно возмутился Симон Арсеньевич и наконец забыл о английской манере. – А ты знаешь… это выход!

– Э-э-э… – попытался остановить его Панин, даже схватил за руку. – Ты, друг, брось! Я пошутил!

Симон Арсеньевич ударил; Панин ответил на отходе и забыл, что сила тяжести – его злейший враг; с минуту они боролись, катаясь по сырому асфальту, но Симон Арсеньевич оказался сильнее, придавил коленом, вырвался и стал быстро разоблачаться, швыряя на землю белые вещи. Пуговицы прыгал по асфальту, как семечки. Панин сел и смотрел с любопытством, не обращая внимания на отбитые почки. Он подумал, что Симон Арсеньевич не полезет в воду; покочевряжится и не полезет, кишка тонка. Правду говорила мама: «Бывают дни похуже!» – отвлечённо думал он, не веря в происходящее, словно в глупейший сон. Даже показал Симону Арсеньевичу кукиш вослед.

– Карауль! – велел Симон Арсеньевич, подтягивая фасонные трусы, и пошлепал босыми ногами к краю пирса, мимо предупреждения: «Купаться строго запрещено!» Не оглядываясь, словно обиделся на Панин, бухнулся с громкими брызгами и поплыл на середину залива, туда, где на стремнине крутились водовороты.

 Панин тупо глядел ему вслед до тех пор, пока ему не стало стыдно: «А ты?.. ты ни на что не годен!» – подумал он с отвращением к самому себе, и зауважал Симона Арсеньевича ещё больше: «Вот это мужик!»

– Ну чего вы сидите! – дёрнула Панина какая-то статная дама с собачкой. – Подержите! – сунула Панину поводок и как была в цветастом платье, шляпке и туфлях на белые носочки, тоже бухнулась в воду.

Пришлось последовать её примеру. Дама плыла, как торпеда, профессионально размахивая руками. Панин догнал её только на середине залива. Следом увязалась визгливая собачка. В этому времени Симона Арсеньевича нигде не было видно.

– Ныряйте, ныряйте! – приказала дама. – Ныряйте! Я не умею!

– А чего полезли?! – упрекнул он её и погрузился с головой, как инкуб, оставив после себя фонтан брызг.

 

 

Глава 9

Казус белли

 

Милан Арбузов объявил каникулы до перезаключения договоров с правообладателями картины, оказывается, – с мелкими, чуть ли не с десятком приятелями-друзьями Сапелкина, которые вдруг стали блокировать пакет Парафейника и лезть в киносъёмочный процесс, нарушая его метафизическое течение.

Сапелкин ещё находился в коме, а вокруг его капиталов началась грязная возня. Из титров вычеркнули некоторые имена, в первую очередь – Валентина Холода и его внучатого племянника – Феликса Самсонова.

Милан Арбузов, который вдруг стал необычайно тих и скромен и который, как когда-то Панин, теперь ходил исключительно в шарфике, чтобы скрыть чёрные синяки на шее, тоже висел на волоске. Он самоуничижительно заглядывал в глаза Парафейнику, который в свою очередь делал вид, что ничего не понимает.

 Панин предсказал:

– Эдак мы будем снимать до второго пришествия.

И призадумался, хотя Парафейник Меркурий Захарович клятвенно заверял, что лично Панина изменения могут коснуться только в лучшую сторону. Ну, посмотрим, посмотрим, скептически решил Панин и поехал в домой.

 

***

В квартире было тихо и пустынно; в прихожей на журнальном столике валялась сухая муха, светильник украшала жирная паутина, а на потолке застыл толстый паук, намереваясь прыгнуть Панину на макушку.

Не успел Панин кинуть в угол чемодан и сунуть ноги в тапочки, как раздался звонок городского телефона. И пока Панин, чертыхаясь и спотыкаясь, в три прыжка бежал на кухню, звонивший три раза нервно сбросил и три раза набрал снова.

– Привет! – так радостно закричала она, что он отстранил трубку и едва справился с маской радости на лице, – ты уже дома?!

– Я только что вошёл, дорогая, – ответил он сдержанно, полагая, что в нынешней ситуации нет повода для веселья.

– А я свой телефон потеряла… Маша-растеряша… Я приеду?..

И он услышал, как она напряженно дышит в трубку, и представил её лицо, такое желанное и дорогое, что, ей богу, впору всё было забыть, помчался навстречу, чтобы только взглянуть в любимые глаза. Но он вместо этого сказал, сцепив зубы:

– Извини, я устал как собака...

Давнее ощущение гадливости поднялось в нём.

– Я тебя моментально вылечу! – выдохнула она со всеми теми намёками, которые так обожал Панин.

Одно-единственное мгновение он колебался, как блесна на вертлюге.

– Не надо… я перезвоню… – и с мстительным чувством обманутого любовника отключился.

Если я сейчас уступлю, цепенея, подумал он, то уважать себя перестану. Сердце его зашлось в страшной тоске, словно говоря о неверном шаге, что надо быть проще, простить, быть великодушным и жить дальше, но Панин только стиснул зубы, поискал глазами водку, вспомнил, что алкоголя в доме нет, что он весь его целенаправленно вылакал ещё перед отъездом.

Он чувствовал себя жутко оскорбленным с тех пор, как узнал, о ней и Сапелкине. Мысль, о том, что она его тонко водила за нос, что он всё это время даже не подозревал об измене, не давала ему покоя; и его всякий раз дергало, словно током, когда он думал: «Что она ещё от меня скрыла?» А ведь всё, казалось, лежало на поверхности: и её не по возрасту раннее арт-директорство фестиваля «Бегущая по волнам», и самоуверенное и независимое поведение в киногруппе, и заискивание перед ней Парафейника Меркурия Захаровича, не говоря уже о Милане Арбузове и Валентине Холоде. Панин только скрипел зубами от досады. Так опростоволоситься мог только ослепленный похотью подросток.

Телефон на кухне трезвонил ещё долго, потом занялся мобильник, и Панин закинул его на этот раз не под диван, а на – холодильник, и он надрывался там, словно предвещая конец света.

К удовольствию, Панина он надрывался всё утро и первую половину дня. Панин уже и душ принял, и за фиалковым арманьяком сбегал, и даже проспался, а потом обмишурился: забылся и взял трубку.

– Алло-о-о! Алло-о-о! – словно в пустыне, устало взывал мужской голос.

На душе у Панина отлегло: не любил он долгих объяснений с женщинами, которых бросил.

– Слушаю… – сказал он, нащупывая на столе бутылку с арманьяком.

– Андрей, это я! – казалось, встрепенулся человек на той стороне линии.

– Кто «я»? – расслабленно уточнил Панин, наливая на донышко, в предвкушение божественного фимиама.

– Казаков! – весело и энергично назвался человек, полагая, что Панин помнит прошлое так же хорошо, как и настоящее, но забыл историю о пятисот долларах.

– Привет, Юрий Семёнович! – обрадовался Панин, потому что Казаков не принадлежал ни к одной из свор и с ним можно было не ходить вокруг да около, к тому же он хоть и снимал мало, но уж если снимал, то одни шедевры, которые крутили потом в Каннах как образец неподражаемого киноискусства.

– Слушай, я узнал, что ты свободен, и хочу предложить тебе роль.

– Где?

Он знал, что никуда не хочет ехать, что хочет напиться и умереть на любимом диване под шёпот любимого телевизора, который сделался единственным другом.

– В Крыму! – радостно кричал Юрий Казаков.

– Пришли сценарий! – уронил Панин фразу так, словно у него было полжизни впереди и можно сидьмя сидеть и воротить носом от режиссёров международного экстра-класса.

– Некогда! Знаешь, сколько я тебя ждал?! – возмутился Юрий Семёнович его бестолковости.

– Не знаю, – расслабленно ответствовал Панин, нарочно вливая в себя неразбавленный арманьяк мелкими глотками, чтобы насладиться букетом фиалок и ощутить, как жаркая волна падает в желудок и подкатывает к сердцу.

– Долго ждал, – минорно признался Юрий Казаков, и в голосе у него прозвучали молящие нотки.

 Панин представил, действительно, честное лицо Юрия Казакова, который чем-то неуловимо походил на полного своего тёску – писателя Юрия Казакова – большого, как медведь гризли. А Юрия Казакова Панин обожал до беспамятности ещё со школьной скамьи, зачитывался до потери ориентации во времени и пространстве, даже одноименную пьесу «Осень в дубовых лесах» накропал. Мечтал поставить, да руки не доходили.

– В общем, приезжай! – снова заорал Юрий Казаков, должно быть, испугавшись, что за молчанием Панина последует суровый, мужской отказ. – Подпишем договор, и вперёд!

Он знал, что Панин фанат своего дела и что слово «съёмки» производит на него такое же действие, как на эрдельтерьера – вид кошки и команда «фас!»

– Погоди… погоди… – оживился Панин.

Что-то ему подсказало, что не всё так просто, как сладкоголосо пел Юрий Семёнович, что он только первая ласточка, неизвестно, что другие в клювике принесут, но отказать было грех, памятуя, что Юрий Казаков плохих фильмов не делал, одни нетленки, и вообще, он мужик что надо, слово держит, разве что только осторожничает не к месту и не во времени. Но это дилемма уже иного плана.

– Сколько скажешь, столько и заплачу! – перебил его зловредные мысли Юрий Казаков.

– Так не бывает, – не сразу уступил Панин, чувствуя, что можно и поломаться, как красна девица.

– У меня бывает! – опять очень честными словами заверил его Юрий Казаков, должно быть, забыв историю о пятисот долларах. – У меня всё бывает! Теперь… – он сделал многозначительную паузу, но распространяться о Сапелкине как о величине, переходящей в ноль, не стал, – всё можно! Приезжай прямо сейчас!

С точки зрения морали он должен был высказаться давным-давно, просто трезвонить во все колокола о кризисе жанра, а он помалкивал, боясь за карьеру. Панин его не осуждал, не все способны броситься грудью на амбразуру.

– Ладно… – неожиданно для самого себя сделал одолжение Панин и взглянул в окно: начиналось смеркаться, – приеду…

Они все подолгу задерживаются на работе, подумал он о режиссёрах трудоголиках, и вызвал такси; пока чистил зубы, телефон разрывался снова и снова. Панин только мычал, радостно скалясь в ответ, а потом не без страха посмотрел, кто больше всех домогался его. Слава богу, не Таганцева, обрадовался с тонким чувством мести, а то бы пришлось объясняться ещё раз, чего он отродясь не любил.

Список звонивших пополнился дюжиной режиссеров, которым нежданно-негаданно, прямо таки сверхсрочно понадобился Панин. Его самомнение моментально разрослось до размеров земного шарика и утвердилось там, как на Олимпе. Где же вы все были, когда я загибался? – ехидно вопросил он, глянув на себя в зеркало, в котором смотрелся, как минимум, самоуверенно, а как максимум – Дэвидом Копперфильдом, ловко всех надувшим со своими полётами.

В течение поездки, кроме прочих, к нему по очереди дозвонились: Никита Пантыкин, Мамиконов, Куприянов и Борис Макаров. И всем им Панин с огромнейшим удовольствием, многословно, витиевато и с издёвкой отказал. Всем, всем, кроме Кирилла Дубасова, который опять умудрился пробудить в нем сыновни чувства.

– Поедешь со мной в Африку?! – хрипел он, как старая гармошка.

– Куда?.. – удивился Панин, хотя удивить его было крайне трудно.

– В Намибию, на берег скелетов, – казалось, тюкнул его в самое темечко Кирилл Дубасов.

 Панин потерял дар речи, словно от нокаута, и соображал туго, памятуя о отвратительном здоровье Кирилла Дубасова: «Зачем это ему?»

– Я хочу снять многосерийный приключенческий фильм о контрабандистах, с гонками, машинами, стрельбой и красивейшими женщинами планеты. Будешь играть героя-любовника араба! – как ни в чём не бывало трубил во все трубы Кирилл Дубасов.

– Я?.. Араба?.. Какой из меня араб?! – ещё пуще растерялся Панин, хотя воображение тут же дорисовало всё то красочное, сногсшибательное и чувственно, что не досказал Кирилл Дубасов. От восторга у него засосало под ложечкой. – А кто ещё?..

Кирилл Дубасов тут же, словно держал в запасе главный козырь, назвал фамилию известной актрисы Ларисы К, с которой Панин играл в «Жулине».

– О! – едва не проглотил язык Панин, потому что Лариса К была очень и очень «дорогой» и вытянула из них с Базловым кучу денег и измотала ни один клубок нервов.

– Я тебя ангажирую на весну, – сказал уже спокойнее Кирилл Дубасов, – и на лето тоже. – Кажется, он очаровательно улыбнулся в трубку сквозь прокуренные усы.

 Панин с удовлетворением прикинул, сколько можно на этом заработать.

– Видно будет! – вспомнил он о своём величии.

Когда же ты успокоишься? – восхищенно подумал он о Дубасове, который страдал букетом болезней: и эмфиземой лёгких, и бронхиальной астмой, и артритом, и вспомнил, что Дубасов советовал ему: терпеть и работать, работать и терпеть, создавать условия для победы. И на душе у него полегчало: Кирилл Васильевич был лучшим примером для подражания.

– Африку посмотришь… – обольщал Кирилл Дубасов.

– Где жарко, как в духовке… – в тон ему высказался Панин, да и Лариса К успела выскочить замуж, подсчитывал он все минусы, так что теперь особенно не разгуляешься.

С Ларисой К у него случился сверхкороткий, но бурный роман, однако, она тут же наставила ему рога с актёром Лёхой Макарихиным, с которым сбежала на Багамы, сорвав съёмки на три недели.

– Женщины там красивые… – привёл железобетонный аргумент Кирилл Дубасов, – в основном голые…

– Это которые с тарелками в губе? – насмешливо притормозил Панин, хотя это было нечестно по отношению к Дубасову, который ничего плохого Панину не желал, напротив, в трудную минуту не забывал и морально всякий раз поддерживал.

– Ну да… – неожиданно пал духом Кирилл Дубасов, у которого, видно, не осталось в запасе весомых аргументов. – Сценария, правда, ещё нет.

Но Панин пропустил этот пустяк мимо ушей. Сценарий был неважен, какой-нибудь литературный раб накропает за неделю. Главное, что Кирилл Дубасов нашёл деньги и время для проекта.

– Договорились! – сдался он на радость Кириллу Дубасову, представив эти самые скелеты и песчаные дюны, ну, и актрису Ларису К в голом виде заодно.

А всем остальным, испытывая садистские чувства, с большим удовольствием сообщил, куда и зачем направляется: к Юрию Казакову подписывать контракт на супер-пупер какой-то там многосерийный фильм, но не ситком, разумеется, потому что тогда бы его дружно все запрезирали бы, потому что ситком – это всё-таки низкое искусство, наподобие комиксов. Кажется, с парочкой из прихлебателей Сапелкина случился инфаркт, потому что в трубке неизменно раздавались истерические вопли, ругать и стенания.

Через полчаса он, не дожидаясь лифта, радостный, как школьник, взбежал через две ступеньки на четвёртый этаж «Мосфильма» и даже не запыхался.

Его ждали. Это было хорошим знаком. Даже секретарша, Наташенька Крылова, изящная брюнетка с копной прекраснейших волос и с волоокими глазами, не ушла, а показала взглядом на дверь кабинета Юрия Казакова, мол, там он, там, ждёт не дождётся, аж, подпрыгивает.

И, действительно, увидев его, Юрий Казаков просветлел ликом.

– Ну наконец-то! – и вместо руки сунул под нос договор; на лиц его было написано: «Посмотрим, чего ты стоишь?» – Подписывай!

Неужели всё так плохо, подумал Панин, и, не глядя подмахнул, словно нырнул головой в прорубь. Юрий Казаков от восторга едва не задохнулся, полез в сейф и выложил гонорар таким небрежным жестом, словно побыстрее спешил избавиться от никчёмных бумажек, а в обмен, как чёрт, – завладеть душой Панина.

– Не много?.. – насмешливо спросил Панин, почти брезгливо тыча пальцем в оранжевые пачки.

Он поймал себя на том, что по привычке кривляется от восторга. И это было хорошо, просто отлично, знаком, что с душой Панина всё в порядке, что она восстанавливается после всяческих душевных треволнений и нравственных пыток.

– В самый раз! – сурово пресёк его поползновения Юрий Казаков. – Вот ещё билеты и суточные. Распишись здесь и здесь.

 Панин расписался, чувствуя, что убегает вовремя, что в ближайшие полгода его никто не будет третировать; и слава богу. Он был почти уверен, что проект не стоит выеденного яйца, что, как и в «Докторе Ватсоне…», все переврано и растоптано, низведено к нулю современным нигилизмом и опошлено вопреки здравому смыслу, но отказаться не смел, боясь вспугнуть пока ещё робкую удачу.

– Что за роль? – спросил на всякий случай, чтобы потом не каяться.

– Майора НКВД будешь играть, – так непреклонно сказал Юрий Казаков, словно Панин должен был ходить и убивать без суда и следствия, как во второй половине суровых тридцатых годов. – Какие мысли? – осведомился Юрий Казаков, заметив, что Панин помрачнел.

– Матерные! – ответил Панин и цинично поправился: – Какая разница?

– Что? – не дослышал Юрий Семёнович, смешно приложив ладонь к уху.

– За неверие в Бога не наказывают, – объяснил Панин, на мгновение погружаясь в то, что он так любил: в рефлексию. Он вдруг понял, что началась та безумная гонка в кино, которую он обожал и в которой он себя чувствовал как рыба в воде.

– Ну и молодец! – похвалил Юрий Семёнович и, добродушно покрякивая, полез за бутылкой.

 Панин же подумал, что это как раз то, что нужно в данной ситуации, ведь где-то на заднем плане подсознания со страшно укоризненным лицом неизменно маячила Евгения Таганцева, и он порой ловил себя на том, что разговаривает с ней, да не просто разговаривает, а спорит и даже, как школьник, оправдывается, и скулит, как голодный лисёнок. И потому злился на себя. А новая работа, он знал по опыту, отвлечёт; и может, я забудусь, надеялся он в который раз, не так просто вычеркнуть последнюю любовь из своей жизни, но я постараюсь, думал он, очень постараюсь; и даже дал себе слово не думать о Евгении Таганцевой, которое ту же нарушил.

– Что-то я тебя не узнаю, – вконец удивился Юрий Казаков, внимательно посмотрев на Панин, который не выказывал никакого желания по поводу выпивки.

– Я сам себя не узнаю, – скоморошествуя в душе, признался Панин и дружелюбно растянул губы в улыбке.

– Чего, не пьёшь, что ли?.. – удивился Юрий Семёнович, хотя наверняка хотел спросить о другом, о том, что на самом деле произошло в Выборге, потому что слухи ходили один чудовищней другого, а первоисточник сидел напротив и набивал себе цену.

– Бросил, – тяжко вздохнул Панин, имея ввиду, конечно же, Таганцеву и подумал, что личная жизнь – это тайна для всех, разве что домыслы становятся достоянием толпы.

– Расскажешь кому-нибудь другому, – не поверил Юрий Казаков. – А то у меня французский коньяк слезой исходит…

– Это такая слабенькая водичка? – Панин ухмыльнулся, повёл своими татарскими глазами из стороны в сторону, мол, нам ли мериться с лягушатниками по части выпивки?

– Ну да, – в тон ему согласился Юрий Казаков и даже попытался оскалиться точно так же, как Панин, но у него, конечно, не вышло так хищно, как у Панина, и он, как и Базлов, на мгновение позавидовал Панину.

– Наливай, – разрешил Панин по такому случаю с тем единственно точным выражением на лице, которое так импонировало Юрию Казакову.

Юрий Казаков суеверно подумал о новом фильме: «носиться не будет», пожал плечами и окончательно перестал корчить из себя мэтра. Бар у него был огромный, как четыре улья, и всякий, кто знал об этом, несли в него и несли, и он сверкал, как драгоценными камнями, разноцветными благородными жидкостями назло трезвенникам и язвенникам.

– Главное, – уже окончательно успокоившись и сделавшись добродушным мишкой, сказал он, – что ты жив и здоров.

Уже и сюда донеслось, сообразил Панин, но укора совести не испытал, если бы не Евгения Таганцева, которая гневно таращилась, казалось, из каждого угла. И он знал, что что-то должно было произойти, поэтому и спешил убраться подобру-поздорову в пыльный, мыльный Крым, потому и сунул голову первую же петлю, даром что золочёную.

– Мне ещё надо у Милана Арбузова досняться, – намекнул на свою крайнюю занятость, хотя это его совсем не волновало, а волновало совсем другое, и тоска мягко, но с дурным предзнаменованием, сжала ему сердце: что-то должно было случиться с Евгенией Таганцевой. Или уже случилось, думал он с неименной тяжестью на душе.

– Отпущу, смотаешься, куда надо и когда надо будет, – великодушно пообещал Юрий Казаков. – Главное, что договор подписал.

А что там в договоре – даже Панин не знал.

Минут через пятнадцать он вышел от Юрия Казакова навеселе, почти в добродушном состоянии духа и стал спускаться по лестнице. В здании было тихо и пустынно; в окна заглядывала луна, колкие тени скрадывали коридоры. На втором этаже его тихо окликнули:

– Андрей…

Он вздрогнул, уже зная, кто это, а сердце у него так охнуло, что несколько секунд трепыхалось, как рыба на берегу. Из-за колонны выступила Евгения Таганцева, бледная и осунувшаяся, под глазами синяки, сама похожая на оплывшую свечу.

– Ты бегаешь от меня? – с таким упрёком спросила она, что Панин, действительно, почувствовал угрызение совести.

Он столько лет ждал этого чуда, ту единственную. настоящую любовь, которая наконец случилась в его безалаберной жизни, что ему непроизвольно захотел сделать шаг и обнять Таганцеву, чтобы погрузить лицо в её волосы, вдохнуть её запах и обо всём забыть, но вместо этого сказал, поддавшись злобному порыву, который вынашивал последние дни:

– Ты обманула меня!

От волнения он шепелявил больше, чем обычно, и она его не сразу поняла.

– Я не могла… я боялась… тебе признаться, – взяла она его за лацканы куртки, чтобы вглядеться в его глаза, и они были пустыми, как у солёного леща.

Знаю я эти фокусы, подумал он с тем чувством отстраненности по отношению к Таганцевой, которое появилось в нём совсем недавно, хотя его так и тянуло плюнуть и раздавить свою ревность и оборотить всё себе на пользу. Но он не мог преодолеть неизвестно откуда взявшиеся злость и брезгливость. Обычно на этой ноте он и расставался с женщинами, не перешагивая через себя.

– Ты обманула меня! – снова сказал он, воротя морду, как пёс от вонючей сигареты.

– Андрей… – сказала она с придыханием в последней надежде, что он всё вспомнит, – я извелась, не знаю как!

Но он уже заподозрил её в имитации душевности, и соответствующее выражение возникло на его лице. Евгения Таганцева всё поняла и быстро, как кошка, влепила ему пощёчину:

– Не смей на меня так глядеть!

– Я гляжу так, как ты того стоишь! – процедил сквозь стиснутые зубы он.

И она отшатнулась с маской изумления на лице и в следующее мгновение с тихим рыданием сдалась, но слёзы на её лице не появились, она, вообще, никогда не плакала, и в этом отношении походила на мужчину.

– Ты представить себе не можешь, что значил каждый день бояться, что ты всё узнаешь! – воскликнула она так, что Панин сообразил: всё, конец песенке.

– Не могу, – холодно согласился он, полагая, что знает, куда она клонит.

К своей измене, подумал Панин. Странно, но он уже не ревновал её; просто его бесила мысль, что Таганцева ложилась с ним в постель и нашептывала ему все те нежности, которые нашептывала старику, быть может, даже жила с ним в тот период, когда любила его? Герту Воронцову, как подгулявшую кошку, всегда прощал, а её простить не мог. Он не переносил предательства на уровне самолюбия и перестал ей верить, ставя теперь ей в вину даже то, что она так быстро отдалась ему; это попахивало отсутствием душевного целомудрия. Эдак она всем отдаётся, терзал он себя, конечно же, зная, что это совсем не так, но остановиться не мог, испытывая сладостное чувство жалости к самому себе.

 – Если бы ты знал, что мне это стоило! – воскликнула она.

– Что именно? – позволил он себе полюбопытствовать из чистого интереса.

– Отношения с этим человеком, – она сжала губы так, что они стали походить на тонкий хирургический разрез. – Я, может, сотни раз себя уже убила!

– Представляю, – саркастически прокомментировал он, глядя на неё абсолютно пустыми глазами.

Он умел это делать. Базлов был в диком восторге от его фокусов с глазами и твердеющими мордовскими скулами, а Бельчонок впадала в самобичевание, публика же просто ревела от восторга. Находились, правда, такие, которые ничего не понимали и приписывали Панину чародейские свойства.

– Он спас меня, когда я загибалась одна в Москве, когда я ничего не понимала в жизни и была глупой девчонкой!

 Панин обыграл её слова с той виртуозностью, которой славился в киношных кругах.

– Ах, неужели?! – И уже почти что не шепелявил.

– Вытащил из болота и сделал человеком, – продолжила она, не обращая внимания на кривлянье Панина. – Он дал мне шанс, я им воспользовалась. Мои отношения с ним были знаком благодарности, но они не были ненастоящими, а у нас с тобой – настоящее! Самые настоящие, которые только могут быть с жизни!

И заглянула ему в глаза ещё раз с той надеждой, когда решается жизнь, но ему не хватило одного единственного мгновения, чтобы изменить своё мнение. И Евгения Таганцева всё поняла.

– Андрей, прости меня! – закричала она в ужасе и закрыла лицо руками. – Прости!!!

И он не мог устоять, чтобы не вывернуть из себя трагедийный жест, который жил в нем на уровне рефлекса.

– Бог простит, – ответил мерно, по слогам и пошёл вниз, чувствуя спиной её взгляд.

– Андрей! – кинулась она. – Андрей! Я люблю тебя! – крикнула она в пустоту лестничного пролёта. – Я не могу без тебя!!!

Он поймал себя на том, что подспудно хочет испытать эту самую её любовь. Прыгнет или не прыгнет? – думал цинично, спускаясь по степеням вниз, и когда уже почти оказался на первом этаже, мимо промелькнуло что-то с коротким криком, и раздался такой удар, когда из ведра вываливают глину.

 Панин перешагнул и под удивленным взглядом охранника вышел наружу.

 

***

Кто-то ядовито нашептывал по ночам, мол, ты сам снимался по протекции Сапелкина! За что же ты её так, как Женю? Нечего корчить из себя чистоплюя!

«А-а-а!» – Панин вскакивал в холодном поту, бессмысленно пялился в крымскую темноту, всё ещё слыша в ушах этот вкрадчивый голос, а потом, шаркая, как старик, добредал до холодильника, чтобы накатить сотку холодненькой и сладенькой и остудить душу. Только это и спасала, а ещё холодной море, в котором бездумно плавал часами, качаясь волнах и глядя в низкое, серое небо.

В Кацивели по вечерам отправлялся в бар рядом с гостиницей «Бристоль», где играл с приблатнённой Люськой, стервозного вида, высокой, худой блондинкой, с кожей цвета меди и с порочным шрамом в углу верхней губы, справа.

Люська ходила вокруг стола осторожно, как кошка, задевая Панина тощими бедрами и оставляя после себя послевкусие вопроса: «Когда?.. Когда ты на меня обратишь внимание, столичная штучка?! Уж я одарю тебя развратной любовью по полной!»

 Панин только щерился, тщательно целился и бил сильно, даже при безнадежной комбинации. Шары влетали в лузы с сухим треском и падали в корзину. Ему везло. Чувствовалось, что он сосредоточен и зол до неприличия. Местные парни давно бы с ним разобрались, даже несмотря на его знаменитость, но Панин смотрел сквозь Люську, как сквозь прошлое, пил свой коньяк, который оставлял следы на сукне, и улыбался исключительно углами рта. Впрочем, Панин знал, что нарывается, плевал на это обстоятельство и с удовольствием схлестнулся бы, но его не трогали, здраво полагая, что знаменитость рано или поздно уедет, а Люська – останется, воюй потом с ней.

 Панин оценивал ситуацию с Люськой трезво: испита, потаскана и опасна с точки зрения скарлатины; произносил в своей блестящей манере: «Партия!», допивал свой паршивый коньяк, потому что другого в этой забегаловке не подавали, расплачивался или, наоборот, получал выигрыш, надевал плащ, шляпу и, засунув руки в брюки, уходил походкой морячка в южную, тёплую, осеннюю ночь, полную шелестящих листьев, запаха дождя и настоявшейся хвои. Сидел в голых парках под качающимися кипарисами и тёмным, бархатным небом, пил маленькими глотками из фляжки и ждал, и ждал знака, а он всё не приходил и не приходил, и тогда Панин вздрагивал от сырости, поднимался, запахивался в свой необъятный плащ, и мокрый асфальт приводил его в ресторан гостинцы «Бристоль», где он добирал свою норму дорогими напитками, смотрел на редкую публику, предпочитающую осенний Крым слякотной Москве, поднимался в номер с видом на кипарисы, море и луну и с неизменной тоской в сердце заваливался спать. Сны ему почти не снились, а если и снились, то в них присутствовала исключительно одна лишь Евгения Таганцева в разные соблазнительных позах. Просыпался Панин поздно, разбитым, как старая телега, и ненавистный день начинался сызнова.

Люська, которая привыкла к простым, очевидным вещам, злилась и всякий раз смотрела ему вслед со звериной тоской. Она знала, что он мог бы взять её с собой в свою Москву просто ради фонового интереса, чтобы прокатиться до Кремля и погулять по бульварам, но шибко мешались ухажеры. «Да провалитесь вы всё пропадом!» – кричала она, швыряя кий в кого попало, и, рыдая, окропляя биллиардные столы тоскливыми слезами: «Вот уеду от вас, от всех в столицу!» Потом напивалась до бесчувственности, и её сладострастно уносили домой, как законную добычу.

То, что фильм исторически недостоверен, его нисколько не смущало, и шторбассейн не из той эпохи, и условности высосаны из пальца, а сцены психологически не обоснованы, и потому не понятны зрителю. Сценарий был поход на ёлку, со множеством тупиковых линий: то ли сценарист перемудрил, поэкспериментировав с сюжетом, то ли Юрий Казаков наконец обмишурился и влез туда, куда не должен был влезать – в экспериментальное кино. Плевать, думал Панин с безразличие, это не моё дело, моё дело достоверно сыграть майора, а с сюжетом пусть режиссёр мучается. Я просто сыграю и уеду куда глаза глядят, и гори оно всё синим пламенем.

На съёмках он вытаскивая из себя, мрачного, всё то, чем он потом мог только гордиться, и даже моментами забывался и вовсе не думал о Таганцевой и с любопытством глядел на молодые, знойные лица гетер, полные глупых надежд и наивной любви. В такие часы он был остроумен, горяч и доступен; когда с ним просили сфотографироваться «на память», никому не отказывал, а пятого декабря на набережной в Ялте даже устроил маленькую фотосессию, чем осчастливил пару сотен отдыхающих и собрал непомерную толпу зевак, затруднив тем самым высадку пассажиров с теплохода «Анна Герман». Сочинская милиция, привыкшая и не к таким инцидентам, смотрела на происходящее сквозь пальцы.

Юрий Семёнович недовольно укорял:

– Андрей, нас оштрафуют! Андрей, нас оштрафуют!

Но Панин остановиться не мог. Ему хотелось подольше быть на людях, только бы не думать о Таганцевой. Мысль о том, что она разбилась насмерть, не укладывалась у него в голове. Этого не может быть – сотни раз прокручивал каждую деталь их встречи и теперь по прошествии времени ел себя поедом и не находил себе оправдания. А с другой стороны, если бы случилось, действительно, что-то страшное, мне бы первому позвонили, обманывался он сам себя и в тоже время так корился, что с опаской посматривал на край пирса и море за ним, над которым носились крикливые чайки. В Ялте к крепкому алкоголю он не притрагивался, опасаясь за целостность городка и зубчатых гор вокруг него, в которых застревали чёрные-чёрные тучи, и тогда из них бесконечно-долго сеял мерзкий, нудный дождь, который Панин не переваривал; срывал съёмки, бродил в неясной тоске по горным улочкам и прятался от Юрия Казакова в общественной бане в центре города, где после горячей кабинки, чистый, умытый и распаренный, смаковал с рыбкой пиво в ближайшей харчевне и смотрел на горную речку Учан-Су.

Зимне-осенняя Ялта нравилась ему больше, чем летняя, и он даже подумывал купить себе домик где-нибудь в старом городе, чтобы сидеть вот и глядеть всё это южное великолепие и нести в себе успокоенность и размеренность.

В конце февраля неожиданно обнаружил приоткрытую дверь в свой номер, распахнул её с глупейшей надеждой увидеть Таганцеву, и у него открылись старые-старые раны: у окна, глядя на мокрый пейзаж, стояла Герта Воронцова и попивала его супер-пупер дорогущий коньяк, за который Панин отдал аж сто пятьдесят тысяч рублей.

– Что ты здесь делаешь?.. – спросил, страшно разозлившись, гадая, исчезнуть ли ему сразу, или повременить, дабы узнать горячие московские новости; второе пересилило, и он даже себе слово вначале всё разузнать, а потом отделаться от неё.

– Я сказала, – с радостным лицом повернулась к нему Герта Воронцова, – что я твой жена, и мне дали запасные ключи, – она изящно повиляла задом, мол, я здесь и никуда теперь не денусь, не надейся и замерла в своей знаменитой голливудской позе с опорой на левую ногу, а правую – в сторону.

 Панину свело челюсти, он уже отвык от неё, от её вульгарных привычек; главное, что с неё как с гуся вода, а мне страдать, подумал он.

Была она, как всегда, решительно настроена и одновременно сногсшибательная. И Панин понял, почему ей и на этот раз всё сошло с рук: портье просто растерялся, быть может, даже потерял дар речи от её самоуверенного лица, ослепительно голубых глаз и волос, цвета вороного крыла, не говоря уже о королевской походке, манерах аристократки и драгоценностей, не менее чем на сто тысяч долларов.

– Сумасшедшая, – констатировал он, опасаясь любой провокации с её стороны и не расположенный к возданию чувств. – Вдруг они знаю, как выглядит мой жена?

Но Герта Воронцова оказалась на удивление миролюбива.

– Ну и что?.. – беспечно высказалась она с той одной-единственной целью, когда любовника загоняют в постель исключительно долготерпение. – Ты оказался прав, не прошло и полгода, как я прибежала к тебе, ты выиграл, дорогой, теперь я твоя рабыня на веки вечные!

У него заныли зубы, как перед дальней дорогой. Впервые в жизни он не ощутил восторга от такого признания, и понял, что душа его умерла окончательно и бесповоротно. Уже слышался траурный марш Мендельсона в честь её безрадостной панихиды. Страшно захотелось выпить. Так страшно, что Панина качнуло, словно он уже принял на грудь.

– Слушай… давай без этого, – болезненно кривясь, отступил он к двери, нащупывая щеколду, – а нормально, как все люди, поднимемся в ресторан, поужинаем?

– А потом?.. – она посмотрела насмешливо, с той тихой угрозой, которую даже никогда не пыталась маскировать в их отношениях.

Самое странное, что за угрозой ничего не стояло. Это была ещё одна из её дурно пахнущих привычек. Панин обречённо вздохнул, чувствуя себя опустошённым, голодным и злым.

– А потом суп с котом, – сказал так, что она его поняла однозначно: потом постель и любовь до гроба.

– Что-то ты добренький, – не поверила она, склонив прекрасную голову набок.

– Зуб даю, – сказал он со своим коротким, фирменным смешком, который так хорошо понимала Герта Воронцова. – Придём и сделаем всё, что ты хочешь.

Её глаза вожделенно скользнули по его паху. Она всегда начинала именно с этого места.

– Герта… – укорил он её, как старую, заигравшуюся жену, и вдруг осознал, что есть некоторый предел душевной близости. Это похоже на обоюдный, инстинктивно подтвержденный договор с чётко обозначенной границей, но Герта Воронцова всё время норовила её нарушить, чтобы спровоцировать кризис в отношениях, а потом сыграть на чувствах сожаления и раскаяния.

– Ну ладно, ладно… Не сбежишь? – странно шевеля губами, усомнилась она.

И он наконец обнаружил, что она сделала высококлассную подтяжку, которую не сразу заметишь, и помолодела лет на пятнадцать, оттого и, казалась, имеет перевес в их извечных пикировках.

– Не сбегу, – окончательно сдался он, обречённо подумал: «К чему?» и понял, что вернулся на круги своя и что жизнь, собственно, не поменялась.

– Хорошо… – ей всё ещё казалось, что он её, как всегда, ловко обманывает, – веди, если не врёшь!

И своей шикарной, открытой походкой направилась к нему, чтобы обдать чарующим запахом духов, лака и крема, которыми она пользовалась, завладеть его рукой и утащить, как паучиха к себе в логово.

– Идём! – великодушно сыграл он губами, понимая, что давно подспудно ждал её появления, хотя не признавался себе в этом.

Он, действительно, был рад, что она вернулась. С ней было легко и просто, как со старой женой, когда всё сотни раз обговорено и перетолочено, надо было только соблюдать правила: не вспоминать скверного прошлого и многозначительно молчать. Всё-таки живая душа, оправдывался Панин, поднимаясь с ней в лифте на двенадцатый этаж, где был ресторан.

– Валентин Холод возобновил съёмки, – делилась она последними новостями, прижимаясь к Панин, словно яхта к лайнеру. – Его родственника тоже вернули.

– Феликса Самсонова? – удивился Панин. В его представлении его надо было гнать взашей из актёров. – Да чуден мир, – в унисон Герте Воронцовой кривился Панин.

Ему претила сама мысль, что снова придётся терпеть бездарность и выслушивать глупые наставления Милана Арбузова, когда надо просто снимать кино.

– Абсолютно с тобой согласна, – величественно кивнула Герта Воронцова, кокетливо любуясь собой в зеркале.

И пока она шла впереди, подчеркнуто благопристойно, сверкая по сторонам голубыми глазами, и весь зал дружно бросил жевать и впился в неё, как в небожительницу: женщины со смертельной завистью, мужчины – с усиленным слюноотделением. У кого-то даже с грохотом разбился фужер, и официанты кинулись убирать. Зал очнулся и облегчённо вздохнул.

 Панин заказал цыпленка тапака с чесночным соусом и белого вино. Им тотчас принесли большой запотевший графин.

– Как Симон Арсеньевич? – с чувством удовлетворения спросил он, краем глаза поглядывая по сторонам.

– Оказался развратником! – навела на него свои небесно-голубые глаза Герта Воронцова.

– Не может быть! – поперхнулся Панин, вспомнив добродушное лицо Симона Арсеньевича и не находя подтверждения словам Герты Воронцовой.

И пока он откашливал вино из лёгких, Герта Воронцова поведала:

– Всё расспрашивает, как у нас с тобой было! В под-роб-но-стях!

Она многозначительно склонила голову набок, надула щёки и издала звук «пу-у-ф-ф!», который выражал легкое презрение, выражая тем самым мысль, что Панин ни за что не опустился бы до такого оглупления.

– Ну так расскажи, – отказался радоваться вместе с ней Панин, догадываясь, что таким образом Симон Арсеньевич пытался договориться с Воронцовой, чтобы жить дальше в любви и дружбе, и что Герта абсолютно этого не понимает, предпочитая якшаться с типами, подобными Панину, которые умеют мотать нервы не хуже классической свекрови.

Когда он вытащил его из Балтики, первое, что сделал Симон Арсеньевич после искусственного дыхания и изрыгания из себя пары ведер воды, зарыдал в три ручья под причитания: «Зачем ты меня спас?! Я не могу жить без неё!» и упрямо пополз к воде, чтобы довершить задуманное.

Потом Панин вытащил ещё даму и её собачку. Потом они три дня пили в какой-то затрапезной гостинице на окраине Выборга, и орали песни так, что им периодически стучали в номер и делали замечание. Статная дама оказалась олимпийской чемпионской по плаванию, звали её Глафирой Княгинской, она положила глаз на Симона Арсеньевича. Симон Арсеньевич, которому надо было выговориться и выплакаться, на радостях отдался её чарам, но Панин не хотел знать подробностей и ушёл, как только одежда его высохла и была выглажена.

– Ещё чего! – вспыхнула Герта Воронцова от праведного гнева. – Я ему ничего не обещала!

Отныне она принадлежала к классу окончательно изверившихся женщин, а Панин с некоторых пор чурался таких за версту, ему претила мысль заниматься психоанализом с пессимистическими истеричками, которые норовили провести остаток дней в компании с собственной гордыней.

– Ты жёсткая, – бессмысленно посетовал он, наслаждаясь вином.

Вино было с грубоватым крымским запахом и вкусом и совершенно не походило на те французские вина с их дешёвым цветочным букетом, которые обычно пил Панин в Москве. Тем оно и было хорошо.

– У меня были отличные учителя, – намекнула Герта Воронцова, коварно поведя левой чёрной бровью.

– А почему ты от него не уйдёшь? Так будет честнее!

– Фигушки! – к удивлению Панина заявила Герта Воронцова. – Не все такие, как ты.

– В смысле? – нарывался он на комплимент.

– Честные перед сами собой, – снова подняла она бровь, и было непонятно, то ли съязвила, то ли говорила всерьёз.

– А-а-а… ну, да… – на всякий случай согласился Панин.

За долгие годы он так не привык к её манерам и каждый раз ловился ли то на лесть, то ли на сарказм.

– Евдокимов зарабатывает столько, что пропить невозможно! – похвасталась она.

– Ты стала расчётливой, – заметил Панин, равнодушно подумав, что теперь это не его забота. – Раньше ты такой не была.

– Раньше ты меня любил без оглядки… – парировала она.

– Что ты имеешь ввиду? – заподозрил её в неискренности.

Он чувствовал, что погряз во второстепенных вещах, всё важное куда-то ушло, и от этого боялся будущего.

– Ты знаешь, что… – намекнула она на его чрезвычайно толстые обстоятельства.

– Не знаю, – искренне признался Панин, но сердце у него тревожно сжалось.

– Твою Таганцеву! – с презрением раскрыла ему карты Герта Воронцова.

Это и был знак. Он сразу это распознал.

– Жива! Слава богу, – обрадовался Панин, но не подал вида, что новость его задела, потому что не хотел сориться с Гертой Воронцовой раньше времени, хотя у него так и зачесался язык спросить, что именно учудила распрекрасная Евгения Таганцева. Пришлось осушить фужер вина, чтобы скрыть свои чувства.

– Я слышала, – не без торжества добавила Воронцова, нагло глядя ему в глаза, – она выходит замуж!

– Замуж?!

Это было даже хуже, чем удар гарпуном. Герта Воронцова долго готовила его, усыпив бдительность Панина.

– Не может быть… – пробормотал он, поражённый в самую печень.

– Может. За своего ортопеда, – беззастенчиво надавила она сильнее, и с гарпуна закапала кровь.

 Панин застыл, как истукан. Его удивило несоответствие того, в каком душевном состоянии он оставил Таганцеву, и новостью, которую принесла Герта Воронцова.

Так не бывает, ошарашено подумал он, неужели я ошибся; и испытующе посмотрел на Герту Воронцову. Но она сделала вид, что серьёзна, как никогда, лишь кротко поджала губы, что на неё, вообще, не походило. Скромность была у неё не в чести.

– А что ты думал, она ждать тебя будет, непутёвого? –Герта Воронцова протолкнула гарпун ещё глубже.

– Сволочь! – переклинило Панина.

Оказывается, Герта Воронцова была в курсе всех его сердечных дел. Не за этим ли она сюда явилась? – спросил он сам себя, подзывая официанта, чтобы заказать водки.

– Самой паршивой! – потребовал он, избегая взгляда Герты Воронцовой. – Но холодной!

– Плохую не держим-с, – оскорбился официант, избегая бешеных глаз Панина.

– Неси, что есть, – согласился Панин, чувствуя, что у него онемели даже губы.

– Зря ты так расстроился, – сказала Герта Воронцова и бесцеремонно взяла его за руку. – Она тебя не стоит!

– Заткнись! – посоветовал Панин и выдернул руку.

Он хотел добавить, что она не стоит и мизинца Евгении Таганцевой, но не добавил, а только сжал губы.

– Панин, я люблю тебя! – вдруг сказала Герта Воронцова.

Он сделал удивлённо-ехидное лицо:

– Ты любишь не меня!

Она вопросительно выпучила глаза, ожидая подвоха:

– А кого?

– Мой пах!

И на них пялились с любопытством и злорадством: две знаменитости ссорятся, никого не стесняясь. Должно быть, припекло.

– Чего надо?! – обернулся Панин. – Чего надо?! – И даже привстал, чтобы якобы лучше разглядеть наглеца.

Крайний справа мужчина, с неприлично светлыми глазами, от неожиданности съехал на пол. Остальные предпочли не связываться. Кое-кто незаметно щёлкал смартфоном. Панин сидел, как пугало, спиной ощущая ненависть зала.

Официант принёс заказ. Панин с мрачным выражением на лице, по-прежнему не глядя на Герту Воронцову, налил полный стакан, выпил, бросил на стол деньги и покинул ресторан.

Она пришла чуть позже, долго шуршала платьем. Потом дотронулась и лицемерно сказала:

– Бедный ты мой, бедный…

Он давился в три ручья, благо, что в комнате было темно, как в склепе. Герта Воронцова утешила, как могла. Нырнула под одеяло, прижалась, тёплая и мягкая, и зашептала:

– Всё проёдет… пройдёт… как с белых яблонь дым… спи, мой хороший, спи…

И то правда, подумал он между приступами ненависти ко всему белому свету и к Герте Воронцовой в особенности.

В ту последнюю ночь они помирились. У Панина не хватило сил расстаться с ней навсегда, всё же он любил её по-своему, хотя понимал, что есть женщины, которые способны к высшим чувствам, а есть такие, которым нужно только спаривание. К ним и относилась Герта Воронцова.

 

***

Утром её уже не было. Панин спустился в фойе.

– Моя жена выходила?

Язык плохо слушался вранья, ещё противнее было глядеть на портье с бегающими глазками.

– Она заказала такси в Симферополь, – запинаясь, ответил портье, глядя сквозь Панина.

Ясно было, что вся гостиница сплетничает о скандальной московской парочке.

– Давно? – разлепил губы Панин.

– Час назад, – с облегчением перевёл глаза на часы портье.

Несомненно, он боялся Панина, как можно бояться зимнего шторма на ялтинском рейде.

– Закажи и мне такси, – попросил Панин, – на железнодорожный вокзал. – И позвонил Юрию Казакову: – Слушай, мне нужна неделя. Ты можешь снять те две сцены, которые без меня?

– Что-то случилось?

Обычно добрый его голос мгновенно стал колючим, словно у них не было договорённостей на такие случаи и словно Юрий Казаков не знал, что такое форс мажорные обстоятельства.

– Случилось. Личное, – едва не покусал трубку Панин, но распространяться не стал, а лишь сказал. – Мне надо смотаться в Москву.

– Даю пять дней, – прогудел Юрий Казаков, как слон во время гона.

– Пять мало, – возразил Панин, подумав, что ещё не известно, чем всё кончится, развод – вещь долгая.

– Чёрт с тобой, – страшно разозлился Юрий Казаков. – Бери неделю. Но имей ввиду, мы из-за тебя тормозимся!

– Очень надо, – жалобно попросил Панин, что за ним сроду не водилось.

– Вали к чёрту! – всё равно не поверил ему Юрий Казаков.

– Ну очень… – на грани обычного скоморошества стал изгаляться Панин, благо, Юрий Семёнович не видел его лица.

– Сказал, вали! – бросил трубку Юрий Казаков, зная, что Панин уедет в любом случае, канатом не удержишь.

 Панин холодно усмехнулся, без зазрения совести полагая, что запросто может сделать и не такую каку Юрию Семёновичу за те пятьсот долларов и что он обязательно встанет ещё раз на дыбы, а потом – ещё и ещё, но это уже были издержки съёмочного процесса; поднялся в номер и кинул в сумку только самое необходимое, туда же полетела початая бутылка коньяка. Надо было давно уехать, а я всё ждал толчка, укорил он себя с холодной и ясной головой.

Когда он спустился вниз, такси уже стояло парадного.

– В Симферополь! – сказал он, прекрасно понимая, что шансов приобрести билет на ближайший рейс, практически, нет, но ехать надо.

– Быстренько?.. – обернулся молодцеватый водитель, уловив нервное состояние клиента.

– Плачу тройную таксу, – дал маху Панин и через пять минут очень пожалел о своём опрометчивом поступке.

Водитель оказался большим любителем гонок по вертикали и по горизонтали тоже и презирал все правила, а также – всех, без исключения, участников дорожного движения. Панина мотало позади, как тряпичную куклу. Раз десять они были готовы улететь в кювет, но их пронесло.

Море скрылось за горами через пятнадцать минут, а ещё черед пятнадцать минут перевал промелькнул так быстро, словно его и не было. До того, как они приехали, Панин три раза блевал прямо в окно, и это несмотря на то, что высосал бутылку страшно дорого коньяка и моментами впадал в забытьё.

В кассе, конечно же, билетов не было, однако, Панину страшно повезло: за десять минут до отправления открылась вакансия на одно единственное место в плацкарте тринадцатого вагона, у туалета, и Панин успел ухватить её, прежде чем разъярённая толпа, отдавив ему ноги и едва не сломав шею, не вытолкнула на перрон.

 

 

Глава 10

Аутодафе

 

Москва встретила его зимой и дождём вперемешку со снегом. А на Котельнической набережной даже налетел заряд, и всё вокруг моментально стало серым и унылым.

 Панин отпустил такси, поднял вороник, воротя лицо от порывов ветра, и вошёл в узкий, как ущелье, 5-й Котельнический переулок, где легко отыскал двенадцатый дом с колоннами на торце. Он ни разу здесь в жизни не был. Ему было интересно посмотреть, как живёт Евгения Таганцева.

В подъезде сидела строгая консьержка, и Панин во избежание лишних вопросов молча сунул ей «пятёрку». Консьержка понимающе кивнула, мол, когда-то сама бегала на свиданки, и он проник дальше. Широкая мраморная лестница с потёртыми ступенями привела его на третий этаж, и он долго стоял перед дверью Таганцева, не решаясь позвонить.

Он представлял её лицо: взволнованное, дорогое, любящее, каким запомнил его в Выборге, а когда увидел её совсем другой – повзрослевшей, измененной внутренне, то понял, что это конец их развесёлому, разухабистому роману.

– Привет! – сказала она, опираясь на трость.

Он пустил глаза, увидел, что на правой ноге у неё аппарат Елизарова и, ненавидя себя до глубины души, рухнул на колени, обнял её осторожно, как ветер парус, и произнёс:

– Котя, прости меня... прости меня, скотину!

С этого момента вся его ревность и душевные мучения показались ему такими мелкими, эгоистическими, не стоящие и капли её страданий, что он ужаснулся всему тому, что натворил. И готов был провалиться сквозь землю от стыда и злости на самого себя. Его мучил один и то же вопрос: «Как же ты, такой умный и дальновидный, возвышенный и гениальный, как же ты допустил всё это?!» В первую очередь, он подумал не о её физических травмах, а об изменении, которые нашёл в ней.

Хорошо, хоть он не видел, как Евгения Таганцева в задумчивости потрогала его лысеющую макушку, казалось, всё поняла и сказала:

– Вставай… вставай…

И даже потянула за подмышки. Он вскочил, красный, взволнованный и помолодевший. Его большой серый плащ, который ему совершенно не шёл, полетел на пол, туда же – шляпа и сумка.

– Пойдём! – она посторонилась с тем самым королевский поворот головы, который Панин не мог забыть. – Проходи, не стесняйся, – сказала она, ловко уклонившись от поцелуя.

Он, страшное конфузясь, сунул её букет красных роз, которые купил по дороге, и уже знал, что даже это не имеет никакого смысла, как нет никакого смысла в его бессмысленной жизни, в которой он только и делает, что барахтается от одного берега к другому.

Она, всё так же тяжело опираясь на трость и явно оберегая ногу, провела его в прекрасную, светлую, белую комнату, обставленную белой мебелью с позолотой, с большим зеркалом во всю стену; и на его молчаливый вопрос сказала:

– Она скоро будет такой же длины, как левая, и смогу ходить, не хромая.

– Я не знал, – промямлил он и поймал себя на том, что впервые за много лет говорит всерьёз, не скоморошествует, не кривляется, а как когда-то в детстве, когда дрался на переменах в школе или хулиганил дома, исключительно честно и вдумчиво.

– Всё уже позади, – сказала она, облегчая ему душу. – Я ещё сломала два рёбра и повредила позвоночник, – сообщила она почти весело, словно о каком-то другом человеке, – но с этим уже всё позади. Осталась только нога, – присела она на диван и вытянула правую ногу. Трость она отставила так, чтобы она не упала на пол.

С этого момента в нём вдруг что-то перевернулось, словно пала пелена, и кто-то далекий страшно знакомый голосом Евгении Таганцевой, позвал его: «Андрей… Андрей…», хотя она, конечно, сидела напротив, и он дёрнулся, прислушался, безуспешно завертел головой, но ничего, кроме вечного городского шума, больше не услышал. И тогда ему страшно захотелось, чтобы всё это было просто сном.

– Спасибо тебе… – сказала она, глядя на него незнакомым взглядом.

– За что? – болезненно очнулся он.

– За то, что дал мне прыгнуть.

– Дал прыгнуть… – машинально повторил он, глядя перед собой ничего не видящим взглядом.

Ему сделалось физически плохо. Даже Герта Воронцова со своим гарпуном показалась ему сейчас бесконечно мелкой интриганкой.

– С глаз словно пелена спала, – сказала Евгения Таганцева, как показалось ему, целенаправленно вытягивая из него последнее хладнокровие.

– Да… – просто сказал он, прекрасно понимая, к чему она клонит.

Евгения Таганцева так засмеялась, глядя на Панина, что он сообразил: действительно, разлюбила, и, действительно, выходит замуж за врача, который отремонтировал ей ногу.

– У нас всё равно с тобой ничего не получилось бы, – посмотрела она на него и отпрянула – Панин был один обострённый, чувственный нерв.

За один этот нерв она и любила его до беспамятства, потому что только с таким нервом можно было играть так, как играл Панин. Но сейчас всего этого ей уже не нужно было, словно она жила в другом измерении.

– Почему? – упёрся Панин, не веря самому себе.

Интуиция его никогда не подводила, и в данном случае он понял, что ошибся, придя сюда, однако, не прийти не мог.

– Потому что мы разные, – из принципа растолковала она ему.

– Нет, – сказал он, всё ещё витая в розовых облаках любви. – Я бы ушёл от жены и…

– А ты на самом деле уйди, – сказала она так, как никогда не говорила с ним. – Возьми и уйди. Ты ничего не говорил мне об этом.

– И уйду! – пообещал он, как показалось ей, абсолютно бездумно. – Я бы женился на тебе! У нас была бы прекрасная семья! – наговорил он опять же в запале. – Ты бы родила мне прекрасных детей! Мы бы заботился о них!

В следующее мгновение он понял, что говорит не о том, что волновало Евгению Таганцеву, что его слова ей безразличны.

– Ты, знаешь, я за славой не гонюсь, – доходчиво сказала Евгения Таганцева. – Я села не в свои сани. Это моя сестрица, пожалуйста. И ты. Ты бежишь за призраком. Я тоже одно время жила точно так же, а теперь просто живу. Оказывается, можно просто жить.

– Вот как, – сразу поник он, – значит, ты меня бросила?..

– Да не бросила я тебя. Пойми! – наконец-то встрепенулась она, и стала чуть-чуть походить на ту, прежнюю Евгению Таганцеву, с её бессовестным взглядом; и в нём проснулась слепая надежда. – Это ты меня бросил!

– К чёрту! – вскипел он. – К чёрту! Я тебя не бросал! Мне надо было подумать! – воскликнул он, полагая, что только этим и занимался на съёмках в Крыму; и вдруг понял, что жизнь – это одна большая ловушка, чтобы ты ни делал, тебя всё равно загонят в угол. Вопрос, в какой и когда.

– Где ты был?! Где?! – неожиданно заговорила она в тон ему, и лицо её стало прекрасным, как умирающее солнце. – Я умирала одна на койке, в корсете, а ты страдал на своих съемках!

Он зарычал и заметался, как раненый зверь, от зеркала к дивану и обратно, норовя задеть её трость.

– Что?! Что мне сделать, чтобы ты простила меня?!

– Ничего, – словно очнулась она. – Приходи чаще, может, я передумаю, – и гордо отвернулась с тем королевский жестом, который действовал на Панина безотказно, как магические пасы фокусника.

Он замер посреди комнаты, словно в него попала пуля. Безнадёжность захлестнула его.

– Я будут ходить каждый день! – заверил он Евгению Таганцеву со всей страстью души, на которую был способен. – Я буду даже здесь ночевать!

– Здесь не надо, – сказала она спокойно. – Я живу с мамой, – напомнила всё тем же равнодушным голосом. – Кстати, она скоро придёт, – Евгения Таганцева демонстративно посмотрела на часы.

– Хорошо, – понял он, – я пойду. Что тебе принести? Если нужны какие-нибудь лекарства?..

– Ничего не надо. Лучше побрейся, – и она его очень удивила: неловко поднялась, сделала шаг и потрогала его трехдневную щетину с тем прежним выражением на лице, которое у неё было в начале их романа.

Это стало тем знаком, который она простилась с ним, но понял он это гораздо позже. Зато нёс этот знак долго и вспоминал его весь день и утром следующего дня и всё последующее время до самого конца.

– Я яблок принесу, – он вспомнил, что она любил именно яблоки. – Ладно? – спросил он, инстинктивно полагая, что простота в нынешней ситуации лучшее, что можно придумать.

Он так и побоялся спросить об ортопеде. Может, он просто холостой? – подумал Панин, но это поправимо.

– Ладно, – легко согласилась она и даже позволила себя поцеловать на пороге, а потом словно нарочно долго смотрела, как он спускается по мраморной лестнице, махала рукой, пока он не скрылся за поворотом.

Пронесло! – обрадовался он и вздохнул с облегчением, хотя в глубине души понимал, что надежда преждевременна и глупа, как все его планы в жизни. И всё же: господи, как я рад! – ликовал он. Если бы ты только знал! И стал строить воздушные замки, в которые неизменно поселял Евгению Таганцеву. А потом сообразил, что надо позвонить Алисе и прощупать почву на предмет развода. Он ещё не знал, как подступиться к этому вопросу. Наверняка начнутся истерики, с ужасом думал он, представляя всё, что произойдёт дальше, и что нужно набраться терпения и прожить этот отрезок жизни, чтобы потом стало легче.

– Ты дома? – спросил он, уверенный, что она только и делает, что ждёт его, разогревая борщ. – Я только что приехал, – и держал пальцы на руках и ногах скрещёнными.

К его удивлению, она ответила совсем не так, как он ожидал, и явно ничего не разогревала и не ждала его.

– Меня ещё нет, – вдруг затараторила она в трубку, что, вообще, на неё не было похоже. – Я на репетиции. Приезжай часа в три.

Да что же это такое! – удивился он. Да она меня за нос водит! – заподозрил неладное. А где борщ?

– В три?.. – переспросил удивлённо. – Хорошо, – и подумал, что ещё успеет заскочить домой и побриться. – Как дети?

– С детьми всё нормально, – затараторила она ещё пуще. – Серёжа в Сокольниках на экскурсии. Маша – дома, у неё простуда. Приезжай, но не раньше трёх.

Что с ней? – так и не раскусил он её. – Она сама на себя не похожа, потому что в абсолютно большинстве случаев примчалась бы на Балаклавский, не глядя. Даже больная приползла бы.

Базлову решил позвонить в следующую очередь. Базлов и так несчастен, снисходительно думал Панин, как может быть несчастен человек, разуверившийся в себе. Но, оказалось, что у Базлова весёлый голос.

– Старик! – закричал он. – Я рад тебя услышать! Ты где?

– Я в Москве, – озадачился Панин. – Я только что приехал.

Никогда ни перед кем, ни за что не унижайся, иначе будешь выглядеть низким человеком, сказал ему внутренний голос.

– О! – казалось, ещё пуще обрадовался Базлов. – Буду рад тебя увидеть, но не сейчас, сейчас я в банке. Давай часа в три. У меня твой аванс всё ещё лежит.

– Правильно делает! – обыграл этот момент Панин и неожиданно для самого себя подумал: «А с чего это ты такой добренький? И почему тоже в три?»

Тогда он позвонил Маше:

– Маша, это папа. Ты заболела?

Он представил её белокожее лицо с конопушками, как у матери, и подумал в очередной раз, что слишком мало уделял внимания детям.

– Совсем немножко, папа. Я в гостях у дяди Ромы.

– У дяди Ромы? – Панин услышал, что по асфальту от изумления поскакала, как лягушка, его челюсть, если бы она была у него, конечно, вставной. – Дай ему трубку, – попросил он.

– А его нет дома. Они втроем с мамой и Сережей поехали в Сокольники на коньках кататься.

– На коньках?! В Сокольники?! – переспросил Панин, потому что уже слышал эту версию, правда, несколько в другом варианте.

– Ну да, – беспечно подтвердила дочь. – Мама сказала, что раз у нас машины нет, то дядя Рома будет нас возить. А мы с тётей Варей блины печём.

Тётя Варя – мать Базлова, вспомнил Панин, миленькая старушка с бесконечно печальными глазами из-за выходок сынка.

Ага, вон оно что, подумал он и наконец всё понял. Отныне у меня с этим человеком ничего общего нет, кроме московского воздуха, чрезвычайно зло подумал он и подался домой.

В метро забился в угол и сидел, насупившись, думая о жизни. Она представлялась ему полнейшей неразберихой и полнейшей катастрофой. Закономерный результат неудачника, корёжило его. А чего ты хотел? Вечного бескорыстия? Вечной любви? Так не бывает. Никто не обещал, что будет легко. Даже верные жёны однажды предают.

У него, правда, ещё оставался мизерный шанс вернуть Евгению Таганцеву.

 

***

В этот день он удержался. Не выпил ни капли, памятуя о завтрашнем приятном событии. Только пустил слюни на бутылку «столичной», вынес её на вытянутых руках от греха подальше в кладовку и засунул на самую верхнюю полку, закрыв на всякий случай старым вэфовским приёмником с дарственной надписью от сослуживцев по театру: «Дорогому другу Панину от друзей, которые когда-нибудь тоже покорят Москву». Выбросить этот старый приёмник у него не поднималась рука, всё-таки память о четырёх голодных годах, когда он маялся в Москве, из года в год безуспешно поступая в театральный. И потом, когда плотина рухнула, когда понеслось и поехало, когда зазвучали литавры и отозвались барабаны, приёмник стал памятью о службе в Минусинском театре. Панин таскал приёмник с собой и за эти годы, до странности, не пропил и не потерял его.

Поздно вечером он позвонил и ни здрасте, ни полздрасте заявил:

– Я хочу развестись!

– Пожалуйста, – огорошила она его, явно крепясь, чтобы не удариться в слёзы, – пиши заявление!

– И… что так просто?.. – не поверил он, помня, что лицо у неё в обычном состоянии бледное, а волосы – тёмно-рыжие.

– Просто, – отреклась она от всех их пятнадцати лет.

– И напишу! – пригрозил он. – Завтра же!

С полчаса он потеряно ходил по квартире и твердил: «Пала крепость, пала крепость!» Ему сделалось легче, хотя горе так и вопрошало залиться по уши, и его мысли некоторое время были заняты исключительно бутылкой водки, спрятанной за старым приёмником. Но он устоял, ибо перед его глазами стояла Евгения Таганцева с её распрекрасными карими, а главное – зовущими глазами.

Утром он вскочил рано, бодрый и ловкий, в хорошем расположении духа, думая только о ней. Помчался на Рижский ранок, где купил самую большую «шотландку» – плетеную корзину, наполнил её тремя сортами яблок, накрыл их холщевым расписным полотенцем, приобрёл необъятный букет бордовых роз, взял такси и сквозь московскую мартовскую непогоду полетел на Котельническую набережную. Было около восьми часов утра. Панин ёрзал в нетерпении.

Консьержка запанибратски махнула ему вслед, явно намекая ещё на одну «пятёрку», а знакомая мраморная лестница привела его к знакомой квартире.

 Панин поставил корзину на пол, переложил цветы из правой руки в левую, отдышался и только собрался было позвонить, как за дверью раздались неясные голоса и она приоткрылась.

Не зная почему, а действуя чисто инстинктивно, Панин подхватил корзину и, в два прыжка взлетев на верхнюю площадку, спрятался за перилами. Два яблока вывалились из корзины и скатились по ступеням.

Двери распахнулась шире, и на пороге он увидел Таганцеву в простой ночной рубашке, целующую со стройным, высоким аккуратистом блондином. И по тому, как они это делал, с какой страстью, Панин понял, что они любовники, переживающие медовый месяц.

– Я буду в семь, – сказал стройный блондин, не без труда отрываясь от Евгении Таганцевой, и судя по всему он с удовольствием остался бы, да служба его величеству ортопедии была превыше всего.

– Я тебя жду, Миша! – сказала Таганцева, и Панин отпрянул, потому что она бросила взгляд наверх, словно зная, что он там прячется.

Аккуратист Миша пропал, дверь закрылась. А Панин ещё долго стоял в углу, переживая позор и испытывая душевное опустошение. Его словно выхолостили, скатили по социальное лестнице на самое дно жизни. Потом спустился к двери Таганцевой, считая каждый шаг за титанический труд, поставил корзину, положил сверху цветы, выдохнул, как перед прыжком с парашютом, и нажал на звонок, а сам быстро, на цыпочках, сбежал на этаж ниже, прислушался, как Таганцева открыла дверь, как после паузы позвала его, как показалось ему, тревожным голосом: «Андрей!.. Андрей!..», пересилил себя и так же тихо, на цыпочках, выбежал из подъезда, сопровождаемый удивлённым взглядом консьержки, и быстрым шагом пошёл домой. Шёл и глупо оглядывался в надежде, что Евгения Таганцева всё же выбежит следом, чтобы остановить его. Но она, конечно же, не выбежала, она даже не позвонила.

Всё было кончено. Теперь я по-настоящему один, почему-то радовался он, словно только и ждал этого момента, и испытывал странное чувство отрешенности от всего мира, которого раньше никогда не испытывал и которого всегда боялся. Это чувство заключалось в коконе, который вмиг окружил его. И отныне было жутко интересно выглядывать из него наружу и хихикать. Наверно, думал Панин, это и есть то одиночество, о котором говорил Симон Арсеньевич. Панину вдруг захотелось выпить в его компании, он позвонил, но оказалось, что Симон Арсеньевич на репетиции, а освободится поздно вечером. До вечера я не дотерплю, подумал Панин, вечер – это далеко, как новый год. Набрёл на одну из тех харчевен, которые открываются ни свет ни заря для таких страждущих, как он.

Простоволосая, сонная и толстая официантка, шаркая, выплыла к нему из подсобки, и к своему ужасу он узнал в ней Таганцеву, аккуратную, прекрасную, с добрым лицом и с добрыми намерениями.

– Котя! – воскликнул он. – Что ты здесь делаешь?!

– Я вам не «Котя», – раздражённо оборвала его официантка. – Что будете заказывать!

 Панин очнулся, сконфузился и заказал отбивную с кровью и литр водки. Всё съел, всё выпил, но опьянения не наступило, адреналин не дал опьянеть.

Разочарованно вызвал такси и поехал домой. На Зацепском Валу вдруг заорал:

– Стой, друг! Стой!

Вывалился из такси едва ли не на четвереньки и долго бежал за какой-то женщиной, и только, не добежав трёх шагов, сообразил, что это не Евгения Таганцева, то есть её фигура, её волосы, даже её походка, но не она, просто очень похожая женщина. Вернулся в такси и до самого дома ехал молча, с опаской поглядывая в окно.

Правду говорила мама: «Бывают дни похуже!» – с ожесточением думал он.

В родном гастрономе с ним тоже случилась неловкость, он назвал продавщицу Женей и долго, и путано извинялся перед её приятелем, который выскочил из подсобки, как чёрт из табакерки, и потребовал объяснений, потому что продавщицу, оказывается, действительно, звали Женей, и она втихаря, за спиной ухажёра, строила Панину глазки, потому что узнала в нём известного актёра.

Ночью проснулся, словно от толчка, и увидел в тёмном углу, в старом, продавленном кресле, Виктора Коровина, который пялился, не мигая, как сова.

– Чего вылупился?! – пробормотал Панин, поворачиваясь на другой бок, чтобы проложить сон, в котором неизменно присутствовала Евгения Таганцева, которая вела с ним душеспасительные беседы сексуальной направленности.

– Ты старомоден, как рояль, – сказал Виктор Коровин с отдельно звучащим скрипом.

– Чего-о-о?! – Панин с презрением поднял голову.

Скрип находился не в комнате, даже не в квартире, а словно везде одновременно – в другом пространстве, что ли?

– Всё просто, – как живой, вздохнул Коровин, – помирись с ней и живи дальше.

– После всего того, что я видел?! – ужаснулся Панин и вскочил, чтобы броситься на Виктора Коровина и раскритиковать его глупые советы.

– А что ты видел? – хмыкнул Коровин саркастически. – Ну, целовались, ну и что?

– Она была в ночнушке! – привёл самый главный и самый страшный аргумент Панин. – В смысле, под ней ничего не было!

– Подумаешь! Мужик переспал с бабой! С кем ни бывает.

 – Не говори так! Я тебя ненавижу! – замахнулся Панин.

– Ты же спал с другими женщинами, когда был в неё влюблён, – остудил его пыл Виктор Коровин.

 Панин подумал о Герте Воронцовой и вынужден был сознаться, бесконечно краснея:

– Спал…

– Тогда всё, вы квиты, – резюмировал Виктор Коровин всё тем же тоном морального превосходства.

– Это не меняет сути дела, – растерянно пробормотал Панин. – Женщина должна быть целомудренной.

Евгения Таганцева ни разу не дала ему повода усомниться в этом, за исключением того, что отдалась ему слишком быстро. Эта дилемма мучила его и служила поводом к долгим раздумьям, что чрезвычайно его огорчало.

– Ах, вот как ты заговорил? – с такой иронией удивился Виктор Коровин, что Панин покраснел ещё пуще, благо, в темноте не было заметно, и вынужден был перейти к обороне.

– Я всё равно так не могу! – запротестовал он.

– Ты любишь её? – принялся наставлять его Виктор Коровин.

– Не знаю, – сцепил зубы Панин и отвернул морду в знак протеста.

– Тогда перешагни и живи с ней дальше.

– Простить её?! – вскричал Панин. – Её обыденность?!

В его представлении не было ничего хуже влюбиться в ортопеда, зацикленного на костях, снимках, корсетах и стельках.

– Опять ты за старое! Тогда мучайся, – охладил его пыл Виктор Коровин.

 Панин подумал, что Виктор Коровин сто раз прав, ведь теперь он умнее любого живого человека.

– Выхода нет?.. – спросил с тайной надеждой, что его, действительно, нет, и что тогда всё может течь, как течёт, и можно страдать, бесконечно жалея себя, и пить, пить, пить, пока не пресытился бы.

– Почему? – насмешливо спросил Виктор Коровин. – Есть! Выход всегда есть.

– Какой?! – ухватился Панин.

– Перейти на нашу сторону, – загробным голосом, да ещё сопровождаемый всё тем же печальным скрипом, который пугал Панина, сказал Виктор Коровин.

Холодные мурашки пробежали по телу Панина, он представил свою смерть во всех подробностях, то есть с кровью, соплями, разбитой головой и, конечно, с бесконечной болью. Главное, он не мог решиться.

– Нет смысла, – возразил он, подумав.

– Смысла всегда нет, – напомнил Виктор Коровин.

– Тогда зачем? – не без дрожи в голосе спросил Панин, понимая, что после всего пережитого, самоубийство – самая глупая шутка.

– Это сделает тебя всепонимающим, и ты её мгновенно разлюбишь, – абсолютно честным голосом объяснил Виктор Коровин.

– Так не бывает, – с презрением не поверил Панин, мол, заманиваешь, знаю я тебя.

– Бывает, – веско заверил Виктор Коровин. – Даже очень бывает, у нас всё бывает.

 Панин вдруг разом сдался, сообразил, что не понимает и сотой доли того, о чём говорит Виктор Коровин.

– А можно подумать?..

– Подумать никогда не поздно, – назидательно молвил Виктор Коровин. – Думай, Панин, думай! – добавил он оптимизма и пропал.

– Фу! – Панин с облегчением рухнул на подушку.

В голове у него завертелось, словно он за раз поглотил три литра водки, и моментально уснул.

С той самой ночи он чувствовал незримое присутствие в квартире Евгении Таганцевой: то скомканный свитер окажется аккуратно сложенным и не на кресле, а в шкафу, то гора чашек окажется вымытой и сложенной на сушилку. Панин не знал, что и думать. В голову лезла всякая чертовщина. А вдруг это Светка, её сестра, в сговоре с Коровиным, ужаснулся непонятно чему он.

Утром следующего дня ему позвонил Базлов с весьма серьезными претензиями. Панин собирался в гастроном и стоял одной ногой за порогом квартиры, хлопая себя по карманам в поисках ключей.

– Ты что вытворяешь?! – спросил Базлов таким голосом, который Панин никогда раньше не слышал, разве что когда они ссорились из-за картины «Жулин».

– А тебе какой дело? – грубо, но не без опаски, спросил Панин.

– Вот я приеду сейчас, разберусь, – с угрозой пообещал Базлов.

– Валяй, – разрешил Панин, – только памперсы не забудь.

Базлова он до безрассудства не боялся. У Базлова было одно слабое место, и только Панин знал его – Алиса Белкина. Она, как незримый судья, присутствовала во всех начинаниях Базлова и, конечно же, не допустила бы драки с Паниным да ещё и с вполне предсказуемым результатом, то бишь с избиением последнего, так и до тюрьмы недалеко.

– Ну ты и скотина, – посетовал Базлов, – мало того, что Алису довёл до истерики, так ещё и хамишь!

Значит, тебе досталось, обрадовался Панин, то ли ещё будет, представил он финальные сцены супружеской жизни, которых ещё никому и никогда не удалось избежать.

– А не надо в чужой огород лазить! – зло напомнил он, запирая дверь и спускаясь по лестнице.

Он жил на втором этаже и лифтом не пользовался.

– А никто и не лазил, – пошёл на попятную Базлов.

Он не имел положительного опыта семейной жизни, с Алисой она казалась ему бесконечно розовым раем с колокольчиками и лохматыми болонками.

– Ну, не лазил, значит, не лазил, – с таким безразличием в голосе согласился Панин, что Базлов опешил и только потом сообразил, что едва ли постиг весь запасник Панина, но было поздно, отныне дорожка к закромам была заказана. И он пожалел об этом, поскольку променял мужскую дружбу на суровые будни с женщиной.

– Хоть успокой её, – слёзно попросил он и, должно быть, хотел добавить: «По старой дружбе», он не добавил, опасаясь вполне естественной реакции Панина.

– Чего, житья не даёт? – противно хихикнул Панин, одним махом надавив на такую болезненную точку, что Базлов невольно скривился.

– Что-то вроде этого, – нехотя сознался он, помня, что Панин всегда его переигрывал и, безусловно, умел припирать к стенке одной точной фразой.

– Знаешь, Ромочка, ты, конечно, мужик дельный, но со своими тётками разбирайся сам, – отрезал Панин.

– Ты не можешь так! – заволновался Базлов. – Ты не можешь так поступить! Она всё же твоя жена!

– Чего-о-о? – насмешливо угадал Панин. – Жениться обещал?

Базлов помолчал, а потом вздохнул тяжело:

– Обещал…

– Тогда тяни воз и не скули.

– А… они все такие? – сдался Базлов.

– Две трети, как пить дать, – огорошил его Панин и подумал о Евгении Таганцевой, потому что отныне она тоже относилась к этим двум третям.

– Ладно, – озадаченно пробормотал Базлов. – Ты за деньгами-то, не забудь, приходи.

– Приду как-нибудь, – дал слово Панин.

И они расстались, чтобы не встретиться никогда.

 

***

– Во, во… посмотри, – осуждающе сказала продавщица, выглядывая в окно. – Опять сидит.

– Кто-кто? – оживилась приятельница.

– А во-о-н, тот бодрый старик.

Приятельница тоже выглянула и сказала:

– Он уже третий день сидит.

– Случилось что-то, – пожалела Панина продавщица.

– Артисты – народ тонкий, – со знанием дела сказала её приятельница.

– Нам бы их заботы, – осуждающе сказала продавщица, возвращаясь к прилавку.

– И то правда, – согласила её приятельница.

И они забыли о нём, как забывают о бродячей собаке.

 Панин боялся идти домой: Евгения Таганцева стало его совестью. Стыдно пить в присутствии того, кого ты предал и кого настолько безумно любишь, что даже не можешь смотреть на единственную фотографию в портмоне, поэтому он навострил лыжи к гастарбайтерам и угощал их такой дорогой водкой, что она казалась им сахарной, когда они узнавали её цену. В тот день, когда они перестали выходить на работу, Панина культурно-вежливо попросили покинуть территорию стройки и больше не возвращаться. Причём он знал, что Евгения Таганцева в курсе всех его проблем, что она даже и сюда заявлялась, чтобы настроить против него начальство. Он плевался по углам и фыркал, как кот, но был бессилен из-за любви к ней и прощал ей всё, что только мог простить в жизни.

Тогда он попробовал водить гастарбайтеров к себе, но дело закончилось нервным срывом, потому что Таганцева вылила всю водку и арманьяк заодно в унитаз и этим поступком стала походить на Бельчонка. На третий день, утром, Панин едва не помер оттого, что не мог опохмелиться. Легче, действительно, было повеситься.

Он постиг законы противоречия между мгновениями истин и балансировал, подобно канатоходцу. Посему бражничал в подворотне, подальше от Таганцевой: выпьет, бросит чекушку в кусты, и делает вид, что ни причём. Дешёвая водка ему нравилась больше: дурел быстрее и качественнее на мозги действовала. Таганцева выходила искать его, он прятался от неё в подвале и, хихикая, крутил ей во след дули. Не выдерживая такого обращения, она исчезала, и тогда можно была возвращаться домой.

Таганцева рвала его деньги, он переходил на бормотуху, которую покупал у бабы Нюры на девятом этаже, литр – за тридцатку. Самое страшное, что он начал путать Светлану Лазареву с Евгенией Таганцевой, и наоборот. Окликаешь одну, отзывается другая. А ещё где-то в отдалении маячило лицо Алисы.

По ночам он кусал подушку и звал Евгению Таганцеву. Он не мог себе простить подлость по отношению к ней и всё чаще задумывался о том, чтобы принять предложение Виктора Коровина, но страшился своих же мыслей.

 

***

Базлов крепился ровно трое суток. Продержался бы и дольше, да Алиса заскулила, съезди да съезди, а то, горемычный Панин трубку не берёт. Ах, ах, ах, какие мы бедненькие, съязвил про себя Базлов, помня, как с ним разговаривал Панин, но под твёрдым взглядом Алисы, которую обожал, как самую ненаглядную, самую прекрасную и самую несравненную, моментально сдался, даже не пытаясь сопротивляться.

– Будь осторожен, – наставляла она его, намекая, что пьяный Панин может полезть в драку. – Мало ли что… не связывайся, погляди и уйди. Ключ отдай обязательно. И прошу, не пей с ним.

Ключ от своей квартиры Панин подарил Базлову в знак их вечной дружбы.

– Не буду, – пообещал Базлов, хотя с удовольствием посидел бы с Паниным за чаркой, вспоминая былые дни.

Ему вдруг захотелось вновь удариться в какую-нибудь авантюру, запустить фильм, разумеется, с участием Панина. Нервничать, страдать и получить свою «Нику» в качестве продюсера, стать завсегдатаем киношной тусовки и даже – основоположником какого-нибудь направления в киноискусстве.

– А без усов тебе лучше, – заметила Алиса, любовно поправляя на нем галстук и на мгновение становясь похожей на клушку. – Усы тебя старят. Больше не отпускай.

Он никому не говорил, что «держал» усы, чтобы только досадить Ларе Павловне.

– Не отпущу, – моментально размягчился Базлов, – больше не отпущу, – и уже не хотел никуда ехать.

– Вначале дело, – сказала она, заметив его состояние. – Давай! Давай! – и не без труда, раскрасневшись, вытолкала за дверь.

Он и поехал, пребывая во всё том же любовно-размягчённом состоянии. Хорошо хоть шестое чувство подсказало ему, что машиной воспользоваться не стоит, а почему, он понял гораздо позже, когда перекрестился. Может быть, любовь его и спасла.

Из маршрутки вышел за две остановки. Накинул капюшон и двинулся между кварталами, всё ещё мечтая в первую очередь о жене-красавице, а во вторую – о киношной славе. В дом Панина вошёл с чёрного хода, квартиру открыл тихо, чтобы соседи не слышали, и сразу же у порога увидел засохшую лужицу крови. Перешагнул по инерции, со страху захлопнул за собой дверь и застыл в темноте. Угораздило, понял он все свои страхи и позвал:

– Андрей… это я Роман. Слышь, Андрей!

Он подумал, что Панин напился и дрыхнет без задних ног, включил свет и испугался: коридор был весь в бурых разводах и пятнах: и стены, и даже потолок, а сама квартира была полна неприятных запахов. Так пахло, как в армии, когда на глазах рядового Базлова сержанту Русанову миной оторвало голову. Только тогда запах был во сто крат сильнее, тошнотворный запах крови. А через пару шагов, когда заглянул на кухню, то увидел, что пол усыпан рваными купюрами, что балконная на кухне настежь и что лицом к ней ничком лежит Панина, с нелепо подвёрнутыми руками, словно хотел подняться в последнем движении, но не смог. Вот тогда-то Базлов и перекрестился, потому что понял, что Панин мёртв уже несколько дней, поэтому и не звонил, и не отвечал.

Был он в своей любимой куртке, в толстых вельветовых штанах и зимних ботинках. Голова была вся в бурых коростах. Лицо, искаженное болью, словно замерзло на морозе. Костяшки сбиты, на левой скуле жирный синяк, который уже начал желтеть.

И тут Базлов испугался. Он даже поднял опрокинутый стул, присел и всё вспомнил. С полгода он только тем и занимался, что при каждой удобном случае изливал душу Ингвару Кольскому, то бишь целенаправленно садился на любимую лошадку зависти и вражды и твердил, как он ненавидит Панина, что он вытянул из него кучу денег и что он ведёт себя с женой, как первостепенная свинья, из-за чего бедная Алиса чудовищно страдает, с утра до вечера находится в состоянии стресса, безутешно плачет, а если не плачет, то ходит мрачнее тучи, и что Базлов приходится всячески ублажать её. Последний раз Ингвар Кольский реагировал бурно, пролил на душу Базлов пару ведер бальзама лести и клятв в вечной дружбе, а также намеревался разобраться с нечестивцем, если бы Базлов не был против. Базлов по пьянке не был против. А протрезвев, напрочь забывал большую часть трёпа, да и за делами и любовью к Алисе не до того было. Сейчас же, сидя над мёртвым Паниным, Базлов сообразил, что это дело рук Ингвара Кольского, что так недалеко и до тюрьмы. Ведь получается, что они в сговоре, а это уже банда, и карается она строже, можно и пожизненное схлопотать. Панину-то уже все равно, подумал он, с жалостью глядя на него, и взялся за полотенце, чтобы не оставить следов, которые наверняка оставил неаккуратный Ингвар Кольский.

Базлов собрал бутылки со стола и методично разбил их на мелкие осколки, часть ссыпав себе в карман, часть рассыпав по квартире. Та же участь постигла и пару стаканов, которые он превратил в пыль. Затем прошёлся полотенцем по всем кровавым следам и тщательно потёр их, особенно там, где были видны пальцы. Если дверь была заперта изнутри, рассуждал Базлов, то Ингвар Кольский мог уйти только через балкон. Поэтому он закрыл балконную дверь и подпёр её кухонным столом. Фиг теперь догадаются, злорадствовал он, имея ввиду полицию. Напоследок намочил полотенце водой и протёр костяшки пальцев Панина, полагая, что на них могла остаться кровь Ингвара Кольского. Под конец обнаружил под Паниным незапекшуюся кровь и испачкал ею стульчак унитаза. Никто ничего не поймёт, рассуждал он, находясь в состоянии лихорадочного возбуждения, однако, соображая при этом здраво и логично.

Опрокинул стул, как он лежал, протёр выключатели, все ручки, огляделся, всё ли сделал, что нужно было сделать, ушёл тихо и незаметно, вчуже попрощался с Паниным, понимая, что отныне начинается другая жизнь, что ничего прежнего уже не будет, и расстроился до глубины души.

Через два квартала, в самом тёмном и мрачном углу, опорожнил карманы, полотенце бросил в мусорный бак и отправился домой, рассуждая, что смерть Панина – закономерный итог последних безалаберных лет, вовсе не оправдывая Ингвара Кольского, однако, надеясь, что ему хватит благоразумия пару месяцев не появляться на горизонте полиции. Поймал частника и поехал домой.

Сама весть о смерти Панин произвела на Алису ужасное впечатление. Она впала в ступор, чем страшно напугала Базлова, который безуспешно суетился вокруг неё, как наседка над яйцом, то корвалола накапает, то за успокоительным в аптеку сбегает.

Наконец Алиса заговорила, глядя в стену, по которым шарахались ночные тени:

– Надо пойти сознаться!

Не любит, понял Базлов, полагая, что его сразу возьмут за цугундер, и испугался до такого состояния, что стал покорно одеваться, чтобы пойти написать явку с повинной.

– Погоди… – сообразила Алиса, – тебя же посадят?..

– Посадят… – растеряно согласился Базлов, втискивая правую ногу в ботинок, – а какая разница?..

Он имел ввиду, что раз Алиса его не любит, то и жить не стоит. Ларой Павловной он всё-таки развёлся, отдав ей филиалы в Подольске и Климовске.

– Как это «какая»?! – удивилась Алиса. – А я?! Обо мне ты подумал?! А дети?!

И Базлов лишний раз удивился женской логике.

– Ну ты же сама сказала…

– Что я сказала?! Что?! А ты и уши развесил! Раздевайся и марш в постель.

Базлов никогда в жизни так быстро не раздевался, быстрее даже, чем в армии, когда у сержанта в руке горела спичка.

– Я готов! – доложился он, пыхтя довольно, как любовный бегемот.

– Значит, так!.. – сказала Алиса, грозя пальцем темноте непонятно кому. – Держим военный совет!

– Держим, – в радостью согласился Базлов, полагая, что обабиться не так уж плохо, что в этом есть свои плюсы, например, такие чудные мгновения с любимой женщиной в постели.

– Что будем делать?

– Главное, никому не звонить, – уверенно сказал Базлов, всё ещё пребывая в любовной эйфории.

– Почему?

– Потому что в полиции первым делом все звонки проверят.

– Точно, я об этом и не догадалась, – спохватилась Алиса. – А откуда ты знаешь?

Базлов приосанился:

– А кто кино о криминале снимал?!

Он имел ввиду сериал «Жулин». Алиса поморщилась. «Жулина» она не любила и считала его поверхностным, в основном держащимся на кривлянии мужа. К тому же она страшно ревновала его к Ларисе К. Однако Базлов трижды прав: полиция на то и есть, чтобы заяц под кустом не дремал.

– А как Кольского предупредить?

– А он у меня завтра в «английском» будет завтракать.

– Ну и отлично! – обрадовалась Алиса.

Базлов только не сказал ей, что Ингвар Кольский раз в месяц является за подачкой, как за зарплатой. Алисе знать об этом не полагалось; Алиса обязательно влезет в процесс социального распределения, и Ингвар Кольский окажется с носом.

Остаток ночи Алиса тихо проплакала втайне от Базлова. Ей казалось, что она неожиданно прыгнула в пропасть, но до дна так и не долетела, и что жизнь остановилась, потому что со смертью Панин надежда иссякла. И не потому что Базлов был плохим или добился своего долготерпением, а потому что он был другим: большим, покорным и абсолютно бесталанным. С ним было удобно, надёжно, спокойно, у него было много денег, он полюбил её детей, как своих, и отдавал больше, чем брал. Но Алиса его не любила так, как любила Панина. Ей нужен был его сумасшедший огонь, неординарность профессиональных суждений и поступков, его гений перед кадром и острый, как бритва, язык, в конце концов – его тонкая измученная натура, которая только и была приспособлена, чтобы выставлять свои чувства напоказ, творя тем самым шедевры. Теперь надо было приспосабливаться, жить незаметно и скромно прошлым, потому что актёрская карьера у неё закончилась. Это было так очевидно, что у Алисы не было сил об этом думать. Вначале надо было похоронить Панина, а потом понять, что делать дальше.

 

***

Утром Базлов «для маскировки» три раза подряд позвонил Панину и поехал на Тверскую в «английский» ресторан. В зале у окна лакал водку Ингвар Кольский, даже со спины было видно, что он не в себе.

В сопровождении вороватого Пал Игнатича, который прямо таки имел собачье чутье на плохое настроение Базлова, и шеф-повара, армянина Авакова, они поднялись в кабинет. Стол накрыли в мгновении ока.

Пал Игнатич сказал:

– Приятного аппетита! – отступил, согнувшись в пояснице.

Шеф-повар снял крышки с телятины по-орловски и сказал:

– Вах!

Базлов кивнул, и оба исчезли, как духи.

Ингвар Кольский, топча персидский ковёр грязными сапогами, кинулся к «зеркалу-шпиону» и привёл его в рабочее положение.

Душа у Базлов упала в пятки. Он и не предполагал, что события будут развиваться с такой скоростью, к тому же он так волновался от предстоящего звонка в полицию, что у него затряслись руки.

– Что случилось? – поосторожничал он, спеша откупорить бутылку арманьяка.

– Что?! Что?! – с трудом оторвался от «зеркала-шпиона» Ингвар Кольский и забегал по кабинету.

– Ты там был?..

Базлов порезал палец и сунул его в рот.

– Был… – споткнулся Ингвар Кольский. – А ты откуда знаешь?

Базлов хотел сказать, что догадался, но понимал, что даст Ингвару Кольскому лишний шанс вывернуться. Поэтому он сказал многозначительно, но с покровительственными нотками в голосе:

– Знаю!

Ингвар Кольский скорчил недовольную морду, чем удивил Базлов, который ожидал, что Ингвар Кольский сразу же во всем покается, ибо к чему тогда все эти разговоры про Панина?

– Ну раз знаешь, чего спрашиваешь? – Ингвар Кольский опрокинул в себя бокал арманьяка, сунул в рот оливку, побрезговав отменной телятиной, и снова забегал по кабинету.

На лице его читался, если не испуг, то откровенная растерянность.

Ладно, подумал удивлённый Базлов, раньше горячий Ингвар Кольский обходился без прелюдий и выкладывал всё как на духу.

– Ты зачем его убил?

От телятины шёл умопомрачительный запах, и Базлов не удержался, взялся за вилку и нож.

– Кого?

– Сам знаешь, кого.

Рот наполнился вязкой слюной. Мясо можно было и не жевать, оно таяло во рту, как сахарное.

– А он что, умер? – замер Ингвар Кольский, качаясь, как пугало на ветру.

– Умер.

Базлов знал, что друзей в жизни не так уж много и что их надо беречь, но сентиментальничать ни с кем не собирался, незаметно для себя самого копируя Панина, потому что Панин всегда был жёстким, как подошва, и не опускался до душевной квёлости.

– Не может быть… Я его только слегка… – не поверил Ингвар Кольский.

– Оказалось, этого достаточно, – усовестил его Базлов и подумал, что Панин до сих пор лежит там в одиночестве, хотя это уже не имело никакого значения.

– Мне конец, – признался Ингвар Кольский и приложился к бутылке с арманьяком.

Базлов посмотрел на него с презрением и незаметно для себя, как Панин, издевательски надавил:

– Как будешь выпутываться?

– Не знаю, – едва отдышался Ингвар Кольский, глядя на Базлова ошарашенными глазами. Лицо его покраснело. Инфаркт семимильными шагами спешил к нему навстречу. – Да прекрати ты жрать наконец!

– Всё, не буду, не буду! – поспешно отозвался Базлов.

Ингвар Кольский глянул в «зеркало-шпион»:

– Так вот же он!

– Кто? – Базлов поднялся.

– Жорж Полеводов по кличке Губа! А ты сказал, что я его убил! – радостно упрекнул Ингвар Кольский.

Базлов тоже подскочил к «зеркалу-шпиону». Действительно, посреди зала, с битой в руках, стоял высокий бритый парень с дебильным выражением на лице. Его нижняя губа отвисала, как подмётка у рваного башмака. Под левым глазом светился профессионально поставленный синяк.

Базлов всё понял: Ингвар Кольский банально проигрался в карты, ведь Жорж Полеводов по кличке Губа слыл обычным каталой, да ещё мелкой руки. С ним только дурак садился в карты играть.

– Сколько ты ему должен?

– Я по-мелкому играл… – начал оправдываться Ингвар Кольский.

– Сколько! – снисходительно прервал его Базлов.

– Чёрт попутал, – перекрестился Ингвар Кольский.

– Сколько?! – повысил голос Базлов.

– Сотню, – отвернул морду Ингвар Кольский, показывая, что ему стыдно.

Сто тысяч для Губы большие деньги, вот он и явился сюда, даже несмотря на братьев Зайцевых, понял Базлов.

К удивлению Ингвара Кольского, Базлов сильно обрадовался: «Всего-то!», выдал социальное пособие, плюс причитающуюся Губе сумму и со словами: «Катись-ка ты отсюда подобру-поздорову» вытолкал из кабинета взашей. На всякий случай позвонил братьям Зайцевым и приказал помочь Ингвару Кольскому уладить конфликт.

Минут пять он мелко смеялся, подрагивая, как желе, ай, да Ингвар Кольский! А потом задал вопрос: «Кто же тогда убил Панина? Кто? А я ещё головой рисковал». Меньше женщин надо слушать, понял он и, набравшись смелости, позвонил в полицию. С этого момента он впал в своё обычное заторможенное состояние, которое не раз спасало его от различных бед.

Они договорились, что всё должно было выглядеть естественно. Поэтому после того, как полиция открыла квартиру и обнаружила Панина, Базлов привёз Алиса, и она осталась сидеть в машине, нервно выкуривая сигарету за сигаретой. Несколько раз Базлов спускался вниз, смотрел на неё. Роль безутешной вдовы она играла безупречно. А может, действительно, страдала? Вот что значит, актриса, удивлялся Базлов, и поднимался назад к следователю.

– Убийство! – уверенно сказал следователь. – Видите, здесь и здесь следы волочения. – А в ванной его головой били об унитаз.

– А-а-а… ну, да… ну, да… – как дилетант, согласился Базлов.

Он прошёл на кухню и подтвердил личность убитого.

– Подпишите здесь и здесь: «с моих слов написано верно». Завтра в десять явитесь к дознавателю Злоказову. Он вам всё объяснит. Абсолютно чистая формальность.

В газетах тех дней так и писали, мол, актёра Панина убили, осталось только найти исполнителя. Алиса многозначительно глядела на Базлова, и ему хватало ума ни слова правды не рассказать ей о Ингваре Кольской, о котором, кстати, следствие почему-то забыло. Может, пронесёт? – думал Базлов, но ошибся. Его «крутили» неделю. Три раза только «пропустили» через детектор лжи, не говоря о многочасовых допросах. Но то ли ангел-хранитель у Базлова оказался крепким, то ли заторможенность сыграла свою роль, только на восьмой день Злоказов сказал, подсовывая ему повестку:

– А ведь мы вас подозревали.

– Я так и понял, – нейтрально среагировал Базлов, всё ещё ожидая подвоха и справедливо полагая, что можно будет расслабиться только за пределами полиции да и то на Марсе.

– Повода, конечно, у вас не было. Это, скорее, у него была причина рассчитаться с вами за жену. Но всякое бывает в жизни. Вот здесь и здесь, и ещё здесь распишитесь. А теперь скажите, зачем вы входили в квартиру до прибытия полиции?

И тогда-то Базлов понял, что попался.

– А откуда вы знаете, – тут же не выдержал он мук совести.

– Злоказова ещё никто обмануть не смог! – обрадовался Злоказов. – Детективы в детстве плохо читали!

– Но всё-таки? – настоял Базлов.

– Со стороны чёрного входа в каждом доме тоже стоит камера. А вы молодец, всех обманули!

– Это у меня бывает, – согласился Базлов, имея ввиду свой природный дар к своему обычному заторможенному состоянию.

Он во всём сознался и назвал имя Ингвара Кольского.

– Так я и знал! – в запале кричал Злоказов. – Мы его тоже подозревали!

На самом деле, отработав и эту версию, Злоказов давно убедился, что Ингвар Кольский как раз четыре дня назад, то есть в день смерти Панина, играл в карты с неким Жоржем Полеводовым по кличке Губа и проиграл всё, что у него было и даже взял взаймы у Базлов. Однако знать об этом Базлову не полагалось. Что касалось настоящего убийцы, то это волновало Злоказов в последнюю очередь: «Меньше пить надо», думал он о несчастном актёришке Панине.

– Что же теперь делать?! – упавшим голосом спросил Базлов.

– Не знаю! – нарочно громко и грубо, чтобы клиент созрел, ответил Злоказов. – Понятно, что вы не убивали, а ваш дружок…

– Но ведь он же не хотел! – воззвал к его совести Базлов.

– А кто хотел?! Кто? Пушкин? – живо наклонялся вперёд Злоказов и энергично размахивал руками. – Вам лично светит лет десять, двенадцать за пособничество и сокрытие улик!

– Я не выдержу столько, – упавшим голосом признался Базлов и цинично думал, что Алиса ждать не будет и найдёт себе ещё кого-нибудь.

Это была катастрофа, конец прежней жизни, его мечтам.

– Но есть выход, – тихо сказал Злоказов.

– Какой?! – как за соломинку ухватился Базлов.

– Я уничтожаю запись наблюдения и пишу в обвинительном акте, что ваш друг, например, упал с высоты роста, разбил себе голову, например, скажем, в туалете об унитаз, истёк кровью. Как вам?!

– Я-я-я… – тяжело задышал огромный Базлов, вспомнил, что самолично испачкал этот треклятый унитаз кровью Панина.

– Ну и ладушки, – насмешливо сказал Злоказов. – Миллион!

– Чего?.. – не сообразил Базлов.

– Ну не рублей же! Баксов, естественно! – изумился его наивности Злоказов и дёрнул головой, как Андрей Миронов из кинофильма «Бриллиантовая рука». – Можешь по курсу. Можешь зелёными. Мне всё равно. Иначе оба сядете!

Базлову едва хватило сил прошептать:

– Я согласен…

– Не слышу, – скоморошествуя, как Панин, приложился к уху Злоказов.

– Куда и когда принести? – выдавил из себя Базлов.

– Договорились, – удовлетворённо сказал Злоказов и так, чтобы Базлов видел, крупный подчерком написал на папке: «Дело закрыто за отсутствием состава преступления».

 

***

Мужик был трезв и долго шёл за Паниным из магазина. В квартиру ворвался, что называется, на плечах противника.

– Ты кто?.. – спросил Панин, встав в боксёрскую позу.

– Не узнал?.. – почти добродушно отозвался мужик.

– У тебя ещё была бита, – вспомнил Панин водителя по складчатому затылку и глуповатому лицу.

– Ага! – радостно заржал водитель. – Я тебя целый год вспоминал на больничной койке, а вчера по телеку увидал, – и бросился на Панина.

И Панин, несмотря на то, что удар у него был хорошо поставлен, дал себя убить от безнадежности, чтобы только разобраться в этом мире.

 

Конец.

1 апреля 2015 – 1 октября 2016.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 
 


Комментарии (33)     Рецензии (0)

1
 


#3391381 03.12.2017 17:22 ХЛМ

посвятить такой объем теста такому человеку?

Панин живет в голове у автора и срёт, как собака, выгнувшись

#3391437 03.12.2017 18:09 asanri

ответ на комментарий пользователя ХЛМ : #3391381

А кого бы вы хотели увидеть вместо Панина?

ХЛМ есть прекрасный покойный Андрей Панин. Я не знаю его лично, но не ьыло более прекрасных мерзавцев на экране - чем его мерзавцы! 

и почему то мне кажется что он прекрасным был человеком.

#3391444 03.12.2017 18:13 ХЛМ

ответ на комментарий пользователя Алеся Ранимая : #3391440

вам произведение-то как

ХЛМ, 03.12.2017 18:13

ответ на комментарий пользователя Алеся Ранимая : #3391440

вам произведение-то как

 большое и непроходимое, совершенно

Люто

#3391451 03.12.2017 18:22 Merd
Монотонная скороговорка унылого оттенка. Профиль автора прекрасен.
#3391453 03.12.2017 18:24 Merd
Еле осилел.
#3391470 03.12.2017 18:33 Яна Барса

Лауреат?cool

Давно здесь не клали лауреаты. Всё больше сетераторши  полусвета с задорной порнописью. Наконец-то настоящий писатель.

 

#3391478 03.12.2017 18:37 Яна Барса

– Неважно, – уклонился Панин, играя голосом так, как только умел играть один он: от монотонной скороговорки унылого оттенка, до иронии или сарказма, заканчивающихся коротким, фирменным смешком  

Мощный прозаический дар.

#3391490 03.12.2017 18:48 asanri

ответ на комментарий пользователя Алеся Ранимая : #3391440

Вы не знали его лично. А теперь словно прогулялись с Паниным под ручку. Я оживил его. 

#3391494 03.12.2017 18:49 Гвинни

ответ на комментарий пользователя asanri : #3391490

пусть с им тамбовский волк гуляет

 

#3391495 03.12.2017 18:50 asanri

ответ на комментарий пользователя Merd : #3391453

Романы короткими не бывают. Драматургия не позволяет. 

#3391498 03.12.2017 18:51 Merd
Ясень трясень... чем длинее, тем драматичнее...
#3392369 04.12.2017 19:32 RektorDybasov

ответ на комментарий пользователя Merd : #3391498

Мне кажеться драматику в одном листке можно уместить. Так что камар носа не подточит

#3392372 04.12.2017 19:33 RektorDybasov

То что растягивается на книгу умещается в одном листке. 

#3392403 04.12.2017 19:46 asanri

ответ на комментарий пользователя RektorDybasov : #3392369

А вы пробовали?

#3392480 04.12.2017 20:41 NikRed

Здесь и каменты есть

#3392481 04.12.2017 20:42 Salander

я вот теперь тоже не поняла, зачем я человеку только что выдала подробную инструкцию, как засылать )))))

#3392482 04.12.2017 20:43 Salander

в любом случае, это вторяк, имейте в виду.

#3392483 04.12.2017 20:43 Merd
Лайкнул и пошестил. Огромный труд.
#3392484 04.12.2017 20:44 Merd
Если конечно от Рыжкова.
#3392486 04.12.2017 20:44 RektorDybasov

ответ на комментарий пользователя asanri : #3392403

Конечно пробовал, конечно.

#3392489 04.12.2017 20:47 Nala

у автра 12 романов на бумаге, и рассказы, ну и посолить там

#3392496 04.12.2017 20:50 Nala

ответ на комментарий пользователя Salander : #3392481

только что? серьезно:

автор же еще вчера тут отвечал на каментыlaugh

#3392502 04.12.2017 20:54 Дед Фекалы4

Не осилил из-за скорби о почившей в бозе Шейлы Фэрбазер, коей полны  международные СМИ. А так да, эпический труд. Неделей раньше, и не видать Беспяткину первого места, как смысла этой тягомотине  на главной

Панин неплохой актёр, даже чем-то похож на попугайчика из  костылёва блога

Панина больше нет, он умер. Фазбендер -  жив и любим, он супер! пусть и ИМХО.

Фасбендер играет, как в последний раз. "Джейн Эйр" посмотрите. Я люблю и эту книгу, и все фильмы, но он сыграл круто. Посмотрите.

#3392528 04.12.2017 21:12 asanri

ответ на комментарий пользователя RektorDybasov : #3392486

А может, вы путаете аннотицию с романом?

#3392533 04.12.2017 21:17 Salander

напишите нам что-нибудь короткое. здесь все лентяи

#3392537 04.12.2017 21:19 Salander
Nala, 04.12.2017 20:50

ответ на комментарий пользователя Salander : #3392481

только что? серьезно:

автор же еще вчера тут отвечал на каментыlaugh


я борюсь за звание почетного святого нашего ресурса. у меня сильные конкуренты - Горожко, например

#3392565 04.12.2017 21:48 asanri

ответ на комментарий пользователя Salander : #3392533

Ладно. Только не напишу, а выставлю. 

#3392809 05.12.2017 08:30 snAff1331

чота невнятная лабуда какая-то, а не роман. Канцелярский цуко отчот.  Все герои пунктирно-неживые. Не верю нихуя.

1


Чтобы оставлять комментарии вы должны авторизироваться
 

 

 

 
 
 
 
 
 
Опубликовать произведение       Сделать запись в блоге